Она давно прошла, и нет уже тех глаз,И той улыбки нет, что молча выражалиСтраданье – тень любви, и мысли – тень печали.Но красоту ее Боровиковский спас.Так часть души ее от нас не улетела,И будет этот взгляд и эта прелесть телаК ней равнодушное потомство привлекать,Уча его любить, страдать, прощать, молчать.

Она пишет: «Как есть тоска по родине, так я жажду видеть нас всех вместе, особенно тебя и Павла, о которых мы так беспокоимся. Чего не дала б я, чтобы обнять вас! И, наконец, я согласилась бы еще дольше терпеть ваше отсутствие, если бы мы могли быть спокойны на ваш счет и если бы нам не приходилось дрожать за вашу жизнь. Мой милый друг, береги себя, ради Бога! Здесь говорят, что в армии свирепствует горячка, – будь осторожен, носи при себе камфору. Нет, я вижу отсюда, что ты ничего этого не будешь делать. Мы все еще в этом противном Нижнем, и я все еще больна. Я была сипла, когда мы виделись в Москве; по приезде сюда я совсем потеряла голос. Говорят, что он парализован; я бы теперь понравилась тебе, – меня едва слышно, и я была бы неспособна спорить с тобою. Притом у меня очень болит горло и я сильно кашляю. Врачи теряют голову, не могут понять мою болезнь и не оказывают мне никакой помощи. Ты будешь смеяться до упаду, когда я скажу тебе, что Мудров и Шмиц, которых я позвала на консилиум, начали было лечить меня – угадай, от чего? – от дурной болезни. Вот до чего я дошла, какие предположения обо мне возникают. Но успокойся, милый друг, ртуть, которую они мне давали, сделала мне только вред, и теперь говорят, что я больна от чрезмерной добродетели; другие думают, что у меня чахотка, хотя у меня тот же цвет лица, как при тебе, а итог их пустословья тот, что они обещают мне выздоровление летом. Я тоже думаю, что тепло и некоторая доля спокойствия вернут мне здоровье, без которого неприятно жить. Поэтому и ты береги себя, милый друг, и пусть Бог сохранит тебя и успокоит нас насчет Павла; этого я прошу у него больше, чем здоровья для себя».

Из писем родных видно, что она слабела все больше и больше. В феврале ее начал лечить какой-то новый врач, и его лечение принесло ей на первых порах видимую пользу; это заставило Марью Ивановну после выздоровления младших детей снова отсрочить переезд в Москву: думали, что этот врач ее вылечит. Так с ноября отъезд из Нижнего то решался, то откладывался. 14 февраля Марья Ивановна пишет: «Я 18 отсюда еду в Москву. Папенька уже приехал и Соня переезжает тоже к нам в дом со всем потрохом и очень будет приятно жить, кабы да тебя хотя на месяц отпустили поглядеть на тебя, мой голубчик. Да, кажется, до этого и не доживем, чтоб увидеться. Господи, когда мы услышим конец всем этим веселиям. А у нас здесь столько везде больных, что ужас, – даже, говорят, и в Петербурге; там, кажется, и войны не было, пленных тоже не возят, а болезней пропасть. Обеими руками перекрещусь, как выеду из Нижнего. Несносный и мерзкий город».

Ей пришлось еще долго прожить в Нижнем. А в Москве в ее доме с начала февраля жил старик, Александр Яковлевич, и Софья Волкова с детьми, для которой дом ее свекрови оказался слишком тесен. Григорий очень редко писал отцу, отец тревожился о нем, а о Павле прямо говорил: «я его в живых не считаю». Софья писала Григорию: «Нас всех уверили, что он в плену, и более ничего не знаем», и снова и снова просила его найти способ узнать о месте пребывания Павла и снестись с ним: «Ты знаешь, какой он сумасшедший. Он теперь, может быть, думает, что нас никого на свете нет». Из Москвы написал Григорию и отец, поздравляя с переводом в гвардию и пеняя за лень в писании писем: «Благодарю тебя за письмо, которое тем для меня приятнее, что я еще с тех пор, как мы расстались, первое от тебя получил. Но с сими словами кончится мое неудовольствие и я тебе прощаю за твое хорошее поведение, ибо я им очень доволен». А в другом письме он писал: «Все то, что до меня доходит, тебе делает честь, а мне, ты чувствуешь, какое удовольствие; будь всегда честен, тверд, справедлив и храбр».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже