И вот пропала охота петь. Ночи напролёт понуро шаркает по избе, цепляясь ногами за половицы. А если присядет – подопрёт ладонью щеку и, уставясь в одну точку, бессмысленно водит пустыми остекленевшими глазами. При живом муже безмужняя, при сыне бездетная. Куда-то бесследно исчез Васька, и молчун вестей о себе не подаёт. Да этот – бог с ним! – уже привыкла к его утомительному, вечному молчанию, а где Васька? Неужто растила, маялась, чтобы вот так сразу и нелепо навсегда потерять? Может, и в живых его нет?
И чем занять свою душу, истосковавшуюся в одиночестве? К кому припасть? Словом перемолвиться не с кем. Стешка чужая, порой ненавистная. Отчего у этой рыжухи всё ладно? Судьба выписывается ярко и приметно, как титлы на иконе. Вот с Володеем сошлась, родила ему сына. И любит её Володей. Фетинье бы час, а лучше ночь такой любви. Одну-единственную ноченьку, чтобы зачать и родить Отласёнка, озорного, горластого и весёлого в Володея... Да нет, что уж: стара. Четвёртый десяток погремливает и напоминает о себе сединой. Вечор выдернула две седых волосинки, провела ногтями – завились, стали ещё белее. Брезгливо кинула в печь, отвернулась.
– В чём провинилась перед судьбой? Кому и что сделала худо? Ведь всё при мне: с лица хоть воду пей. Волос густой, на две бабьих головы хватит, тело, как у молодухи.
– Вот позову сейчас мужика... Илью или Лучку – оба пристают. Да что звать, Лука вон опять проехал под окнами. Что надо-то? Что надо? Знала, что Луке надо. Погрозила кулаком, задёрнула занавеску.
А мыслям запретным не погрозишь.
Поднялась рывком, с треском напялила на себя уже ставший чуть-чуть тесноватым праздничный сарафан и, подмигнув Стешке, выскочила на крыльцо. Шла серединой улицы, размахивала платком, словно всё, что есть вокруг, создано для неё. Может, так и есть?
Бабы встречные судачили, казаки взбадривали усы, тянулись за ней гужом.
«Затосковала баба. Щас для её всё трын-трава...» – видя уходящую за острог Фетинью, подумал старый казак Махоня. Он перевидал много людей, много раз женился. Но, год-другой пожив с ним, жёны либо сбегали, либо начинали хиреть и скоро помирали. Сейчас Махоня жил вдовцом, подыскивая новую жену. Правда, годы уже не те, однако силёнкой бог не обидел, ну и всем прочим тоже.
«Обласкать, что ли? – прикидывал Махоня, спускаясь с вышки.
А сзади на сером норовистом жеребце подскакал Лучка Старицын, едва не ударившись в полуотворённые ворота. Подхватив на лету Фетинью, разбойно свистнул:
– Лапушка! – И унёсся. Только их и видели.
Тихи, медоточивы Гарусовы, хитры и увёртливы. А этот не в их породу удался: приёмыш, чужая кровь. Как коршун на Фетинью рухнул. Схватил, унёс. Остался с носом Махоня.
А Лука скакал в лесу, прижимая к себе Фетинью.
Пиналась, билась, царапала его испещрённые шрамами щёки, потом сдалась, придушенно выкрикнула:
– Отпусти, змей! Теперь всё одно уж...
В город вернулись под вечер. Фетинья – у всех на виду – сошла с коня, толкнула бедром зазевавшегося Махоню:
– Чо рот раскрыл, сторож? Ворону проглотишь!
У ворот сцепились Илья с Лукой.
Жеребец, заступив повод, выгнул шею и, вскидывая зад, боком отмеривал вдоль улицы.
– Два даурных жеребца дерутся. Третий поумней – ускакал, – пробурчал Махоня, глядя, как катаются в пыли сводные братья.
- А четвёртый мерин облизывается, – Фетинья брезгливо обошла братьев.
- Иван-то за всё с тебя спросит! – грозил ей Махоня.
– Мой грех, и ответ мой, – бездумно отмахнулась она.
Дома встретили неожиданные гости: сын с какой-то узкоглазой бабёнкой. Вцепилась взглядом в неё, но сын не дал слова молвить. Кинулся к матери, припал к груди, заплакал.
– Явился, блудень? – целуя Ваську в голову, взволнованно прошептала Фетинья. – Куда ты без мамки-то? А это что за чуда?
– Нюкжа, жена моя.
– Лихо. Ни меня не спросил, ни отца.
– Спросил бы... нету отца, – густым, незнакомым басом проговорил Васька и зарыдал ещё громче. – Уби-илиии...
– Уби-или? Иванушку моего убили? О-ох! Бедная я! – заголосила Фетинья, испытывая вместе с горечью облегчение. «Вот теперь, – подумала, – с меня уж никто не спросит».
И жалко ей было не столько Ивана, сколько себя, не знавшую с мужем счастья и теперь овдовевшую.
Однажды, проснувшись, воевода увидел: посад нижний, где обитали старообрядцы, исчез. И люди исчезли. Острог жил всё той же обычной несуетной жизнью. Необычно было лишь это огромное чёрное пятно, тучи золы, пепла, раздуваемого ветром. Над пожарищем каркало вороньё, рычала грызущая кость собачонка.
– Эт... эт-то что? – икая от изумления, тыкал он трясущимися от долгого запоя пальцем. – Кто сотворил?
– Кто, как не сами, – усмехнулся Гарусов, сопровождавший его всюду. – Устроили пожар... в леса утекла. Да я уж говорил тебе, Петра Петрович!
– Найти! Вернуть! Скоро делай!
– Я?! Да где мне, воевода-свет? Человек я робкий... те отчаянные. Живьём не сдадутся. – Перепуганный сотник подавал жене знаки: «Заступись». Та зевала, не замечая его.
- Всех вороти! Пускай заново строятся. Государеву службу справляют! – исходил пеной воевода. Зрелище пожара его бесило.