Рильке протестовал, он был против всякой исключительности; Марина превратила слова в шутку. И все-таки разве не хотела она, чтоб был он не таким отрешенным, ни в чем не нуждающимся, несгибаемым? Нагнись, наклонись ко мне, войди в эти руки, стань моим… «Я был прям, а ты меня наклону, нежности наставила, припав», – говорит цветаевский Христос Магдалине.

Материнское – сквозь сон – ухоУ меня к тебе наклон слуха,Духа к страждущему: жжет? да?У меня к тебе наклон лба,дозирающего вер-ховья.(«Наклон»)

Все это так человечно!..

«Как я тебя понимаю, женственный легкий цветок на бессмертном кусте! Как растворяюсь я в воздухе этом вечернем, который скоро коснется тебя!», – пишет ей Рильке в «ее» элегии. Понимает, но не отвечает, или отвечает как-то иначе, совсем иначе, чем она ждала. И как понять жаркому человеческому сердцу (женскому сердцу) такой ответ:

Боги сперва нас обманно влекут к полу другому,                                      как две половины в единство.Но каждый восполниться должен сам, дорастая,                                      как месяц ущербный, до                                 полнолунья.

Сам? А не вместе? Тебе не нужно меня рядом, слитой с тобой? Не нужен этот «поцелуй долгий, как бездна»? Что же тогда нужно?!

«А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, ничего не нужно, особенно силы, всегда влекущей: отвлекающей. Рильке – отшельник…… На меня от него веет последним холодом имущего, в имущество которого я заведомо и заранее включена. Мне ему нечего дать: все взято. Да, да, несмотря на жар писем, на безукоризненность слуха и чистоту вслушивания – я ему не нужна, и ты не нужен»[67].

И далее (в письме Пастернаку):

«Эта встреча для меня – большая растрава, удар в сердце, да».

И – чисто цветаевское продолжение, чисто цветаевское раздорожье:

«Тем более, что он прав (не его холод! оборонительного божества в нем!), что я в свои лучшие, высшие, сильнейшие, отрешеннейшие часы – сама такая же».

И – еще один поворот мысли, ветка из ветки:

«И может быть, от этого спасаясь (оборонительного божества в себе!), три года идя рядом, за неимением Гете, была Эккерманом, и большим – С.Волконского![68] И так всегда хотела во всяком, в любом – не быть».

Понимает и принимает божественную отрешенность Рильке и одновременно страдает от нее. Чувствует такую отрешенность своим высшим часом и спасается от этого высшего в себе, становясь секретарем, учеником, ушами и руками «всякого». Хочет «не быть» – в любом. И, наверное, хотела бы, чтобы Рильке вот так же умалился, растворился в ней, наклонился бы с высоты своего роста в глубину их родства…

А он – не наклоняется. А ему – не нужно… Она еще не знает, как нужна ему. Пока он жив – не знает…

Боги сперва нас обманно влекут к полу другому,                                 как две половины в единство.Но каждый восполниться должен сам, дорастая,                                 как месяц ущербный, до полнолунья.И к полноте бытия приведет лишь одиноко прочерченный                                                                          путьЧерез бессонный простор.

Это действительно трудно понять. Трудно принять. Но это именно и есть тот самый белый огонь любви к Богу, который «силою бел, чистотой сгорания». Огонь, в котором сгорает свое малое «я» – дочиста. Любить, ничего не присваивая. Ничего – себе. Сказать любимому – не «будь моим», а «будь» – и только. Мне не нужно ничего от тебя. Мне нужно только, чтобы ты был. В твоем бытии – мое.

Это и значит долюбить мир до Бога. Долюбить лицо до тех далей в окне. До сквозящих далей, до бессмертия.

Рильке открывает ей настежь душу со всеми далями. Встреча должна произойти там, в далях. Прежде всего там. Все остальное приложится.

Молчание моря, молчание Бога, молчание отрешеннейшего часа ничем нельзя прерывать. Как нельзя прерывать роста. Рост происходит в молчании. И в это молчание надо войти. Жизнь творится в великом молчании.

Перейти на страницу:

Похожие книги