Беседы изображаются Достоевским с удивительным правдоподобием, не имеющим себе равных в современной литературе. Появившиеся с начала XVIII века в наших поэмах и романах духи выглядят обычно неубедительно. Это комедийные персонажи, а их эффектированный язык и напыщенные манеры просто невыносимы. Пожалуй, заслуживают похвалы лишь Гете и Валери{208} за то, что интеллектуализировали образ демона и придали ему символический характер; вполне терпимы также созданные в подчеркнуто иронической манере бесы фантастической прозы — дьявол в «Заколдованной руке»{209} Нерваля или восхитительный «Влюбленный дьявол» Казотта{210}. Современные же дьяволы бахвалятся тем, что они дьяволы, и назойливо растолковывают нам, что они пришли оттуда, из преисподней. Они «выскочки» из потустороннего мира. Бесы Достоевского тоже современны, они не похожи на средневековых чертей и дьяволов эпохи барокко — лукавых, сладострастных, экстравагантных и глуповатых. Они имеют, если можно так выразиться, клиническую реальность. В этом и состоит великое открытие Достоевского: он сумел разглядеть внутреннее родство зла и болезни, одержимости и рефлексии. Его бесы рассуждают в высшей степени разумно и, словно профессиональные специалисты по психоанализу, изощряются в доказательствах своего несуществования, своей мнимости. Они говорят нам: «Я только твоя навязчивая идея, твое ничто». В силу этих неоспоримых доводов они одерживают верх над нами (и тем самым над собой), и двум интеллектуалам, Ивану и Ставрогину, не остается ничего иного, как поверить им: воистину они дьяволы, ибо только дьявол может рассуждать подобным образом. Но даже если Иван и Ставрогин отчетливо осознáют, что это всего лишь галлюцинации больного ума, они все равно останутся в лапах дьявола. И в том и в другом случае оба они одержимы отрицанием, представляющим самую сущность дьявола. Так подтверждается мысль, которая мучит Ивана: чтобы верить в дьявола, совсем не обязательно верить в Бога.
Но существует тип человека, абсолютно не поддающегося бесовским соблазнам: это идеолог. Идеолог выкорчевал всякую двойственность. Он не разговаривает — он поучает, утверждает, отвергает, он убеждает и осуждает. Он обращается к своим товарищам, но никогда не говорит с ними: он говорит со своей идеей. Он также никогда не разговаривает с тем другим, которого мы всегда носим в себе. Он даже не подозревает о существовании другого, ведь другой есть идеалистическая фантазия, мелкобуржуазный предрассудок. Идеолог ущербен духом: ему не хватает самого себя. Достоевский любил бедных и простых, униженных и оскорбленных, но он никогда не скрывал своей антипатии к тем, кто называл себя их спасителями. Ему казались абсурдными их притязания освободить человека от бремени свободы. Тяжелого и драгоценного бремени. Идеологи же со своей стороны питают не менее сильную антипатию к Достоевскому. В одном из писем своей подруге Инессе Арманд Ленин называет Достоевского «архискверным». В другом случае он выразился так: «Я не трачу времени на эту дрянь». В эпоху Сталина Достоевский был почти запрещен, да и сегодня в официальных кругах его считают реакционером{211} и относятся к нему как к врагу. Но, несмотря на это, в России его книги принадлежат к числу наиболее читаемых, особенно в среде студенчества, интеллигенции и, конечно, среди заключенных в концентрационные лагеря.
Тиран своенравен и капризен. Традиционным лекарством от необузданных и сумасшедших Неронов и Калигул всегда был кинжал-цареубийца. Идеология же неподвластна пулям. Но не критике. Вот почему идеологи-тираны знают только одну форму выражения — монологи и доклады. Тирания идеолога есть бесконечный монолог профессора-садиста и начетчика, который тщится сделать из общества квадрат, а из каждого отдельного человека — треугольник. Этим, в частности, объясняется, почему непреходящее очарование произведений Достоевского сегодня обретает особую актуальность. Достоевский актуален и морально, и политически, он учит нас, что общество не грифельная доска и что человек — непредсказуемое существо, не укладывающееся в жесткие определения и рамки, даже если их навязывает одержимый геометрией тиран.
Дохляк и другие крайности[63]
Каждому из нас рано или поздно открывается его существование — отдельный, неповторимый и бесценный мир. Обычно это бывает с подростками. И, постигая себя, понимаешь собственное одиночество: между миром и тобой какая-то неощутимая, прозрачная стена — твое сознание. Да, человек от рождения один, но дети и взрослые научились преодолевать отъединенность, забываться в игре или в работе. Подросток же, разрываясь между детством и юностью, на минуту теряется перед неисчерпаемой сокровищницей мира. Он потрясен жизнью. За столбняком следует раздумье: склоняясь над рекой сознания, он спрашивает себя, вправду ли это медленно всплывающее лицо принадлежит ему. Неповторимость существования, естественная для ребенка, преображается в задачу и загадку, труд вопрошающего сознания.