Силу, которая создает феномен мира и, следовательно, определяет характер последнего, привести в связь с нравственностью помышлений и таким образом нравственный миропорядок явить как основу миропорядка физического, — в этом со времени Сократа заключалась проблема философии. Теизм решал ее по-детски и оттого не мог удовлетворить созревшее человечество. Поэтому и выступил против него пантеизм (где только он отваживался это делать) и показал, что природа в самой себе носит ту силу, благодаря которой она существует. Но при этом должна была погибнуть этика. Правда, Спиноза пытается местами спасти ее с помощью софизмов, но в большей части он прямо жертвует ею и со смелостью, вызывающей изумление и негодование, провозглашает разницу между правдой и неправдой и вообще между добром и злом — совершенно условной, т. е. в существе своем ничтожной (например, «Этика», IV, теорема 37, схолия 2). Вообще, после того как над Спинозой в течение больше ста лет тяготело незаслуженное пренебрежение, в XIX веке реакция в маятнике общественного мнения опять вознесла его слишком высоко. Всякий пантеизм в конечном счете неминуемо терпит крушение вследствие неотвратимых требований этики, а затем и воздействия наличности мирового зла и страданий Если мир — проявление божества, то все, что делает человек и даже животное, одинаково божественно и прекрасно: ничто не заслуживает упрека, ничто сравнительно с другим не заслуживает похвалы: иными словами — нет никакой этики. Именно поэтому обновленный спинозизм наших дней, т. е. пантеизм, и привел к тому, что мы в своей этике стали такими низменными и плоскими и сделали из нее простое руководство к надлежащей государственной и семейной жизни, — точно в последней, т. е. в методическом, законченном, самодовольном и уютном филистерстве, и состоит конечная цель человеческого бытия. Разумеется, к таким плоскостям пантеизм мог привести лишь потому, что Гегеля, этот ординарный ум, эту фальшивую монету философии, выдали путем общеизвестных приемов за великого философа (страшное злоупотребление принципом «валить все на Меркурия»!) и стали внимательно прислушиваться к кучке его последователей, сначала простодушно увлеченных, а потом просто ограниченных людей. Такие посягательства на человеческий дух не остаются безнаказанными: семена взошли. В силу тех же взглядов стали утверждать, что этика должна иметь своим объектом поведение не отдельных лиц, а народных масс, — лишь последнее будто бы является для нее достойным предметом. Ничего не может быть нелепее этого мнения, которое зиждется на самом плоском реализме. Ибо в каждом отдельном существе проявляется сполна вся неразделенная воля к жизни, внутренняя сущность мира, и микрокосм равен макрокосму. Массы не имеют в себе больше содержания, чем всякая отдельная личность. Не о поведении и его результате трактует этика, а только о волении; самое же воление всегда совершается только в индивидууме. Не судьба народов, которая существует только в явлении, а судьба отдельной личности — вот что находит себе моральное определение. Собственно говоря, народы — простые абстракции; действительно существуют одни только индивидуумы. Таково, значит, отношение пантеизма к этике. А зло и страдания мира не согласуются уже и с теизмом: вот почему и пытались найти какой-нибудь исход в разных оправданиях и теодицеях, — но все они бессильно рушились от победоносных аргументов Юма и Вольтера. Что же касается пантеизма, то перед этой дурной стороною мира он теряет уже всякую состоятельность. Ибо лишь в том случае, если брать мир с чисто внешней и физической стороны его и видеть в нем не что гное, как постоянно возрождающийся порядок, и, значит, сравнительную неизменность целого, — лишь в этом случае, да и то в чисто метафорическом смысле, можно, пожалуй, считать его богом. Если же проникнуть в его внутреннее существо, если принять в расчет еще и субъективную и моральную сторону его, с ее господством нужды, страданий и горя, вражды, злобы, бесчестия и бесемыслия, — то мы сейчас же с ужасом убедимся, что перед нами меньше всего какая бы то ни была теофания. Я уже показал и особенно подтвердил в своей книге «О воле в природе», что движущая и творческая сила в природе тожественна с живущей в нас волей. Вследствие этого нравственный миропорядок действительно вступает в непосредственную связь с тою силой, которая создает феномен мира. Ибо характер воли и ее проявление строго соответствуют друг другу: на этом зиждется описанная мною в § 63, 64, первого тома вечная справедливость; и мир, хотя он и держится собственной силой, получает через это некоторое моральное направление. Значит, лишь теперь предлагается действительное решение той проблемы, которую впервые поставил Сократ, и лишь теперь находит себе удовлетворение потребность мыслящего разума, проникнутого моральными интересами. Однако я никогда не дерзал провозглашать такую философию, которая не оставляла бы открытым ни одного вопроса. В этом, последнем смысле философия действительно невозможна: она была бы тогда наукой всезнания. Но можно все же двигаться дальше, если и не сверх предела; есть такая граница, до которой человеческое размышление все-таки может проникнуть и в этих пределах рассеять ночь нашего бытия, хотя горизонт навсегда и останется темным. Этой границы достигает мое учение в своем принципе воли к жизни, — воли, которая в своем собственном проявлении либо утверждает, либо отвергает себя. Мечтать о том, чтобы перешагнуть, еще и эту границу, — это, по-моему, все равно, что желать подняться над атмосферой. Здесь — предел, у которого мы должны остановиться, хотя бы из решенных проблем и возникали новые. Надо иметь в виду и то, что сила закона достаточного основания простирается только на область явлений: это было темой моего первого, еще в 1813 году появившегося трактата о названном законе.