…Неправда, неправда. Но Санта больше не могла выдержать. Она бросилась на свой топчан и заплакала, зарыдала, кусая подушку, стуча кулачком. Было отчего: Жижи пришлось прогнать — он слишком много себе позволил; развеялась еще одна иллюзия: Санте казалось, что он совсем другой, непохожий на других парней, не курит, пьет только самую малость, чтобы не обидеть приятелей… И вот пожалуйста — оказался такой же, как все, даже еще хуже… Начитался скверных книжек… Она ему сказала: «Больше не ходи сюда!» — а потом весь День проплакала, и от пыли одиночества першило в горле, когда она стояла под старой мулембейрой — той самой, на которой он когда-то хотел вырезать сердце, а в нем — их имена… Плакала Санта и оттого, что мачеха все наврала: от гимнастики йогов ей и вправду стало легче, спина понемножку распрямлялась…
И от искренних слез Санты люди жались поближе к стенам своих домов.
Глаза у Санты были кроткие, спокойные и смотрели прямо в лицо тому, с кем она говорила. Иные считали, что глаза у нее уродливые: без ресниц, как у рыбы, и цвет какой-то непостоянный. Другим нравился их влажный блеск, нравилось, что они не то синие, не то черные и меняют цвет, как тихая озерная вода под ветерком. А ресницы у Санты выпали еще в детстве, и много лет спустя она просыпалась в ужасе: хотела открыть глаза, посмотреть, как скользят солнечные лучи по стене, и не могла. Веки слиплись, точно склеенные каким-то желтым клеем. Санта плакала от страха, но потом привыкла и больше не звала дону Шиминью, которая когда-то приходила с чашкой теплой воды и осторожно обмывала ваткой склеенные веки, возвращала больным глазам свет, а душе — радость. Теперь вместо этого она плакала — научилась плакать по своему желанию, — и слезы постепенно размывали липкий клей.
Сейчас ей было стыдно: день выдался такой погожий, свежий ветерок посвистывал в жердях изгороди, сонно попискивали птицы да изредка слышались голоса людей — люди шли на работу. И вдруг начался этот крик и гвалт, и набежало множество народу.
Вначале все просто стояли у дома — жалели Санту, которую так нещадно бьют. И женихи все разбежались, испугавшись этой истории с Жижи. Снова, несмотря на ранний час, начался шум, послышались звуки ударов, крики доны Шиминьи. Луминга первая потеряла терпение, постучала в дверь, закричала:
— Кума Шиминья! Хватит! Не мучь девчонку!
Никто не отозвался. Слышались только удары, а потом все стихло. Луминга в нерешительности поглядела на соседей; но никто не осмеливался войти в дом: дона Шиминья была дама известная, ее уважали и побаивались, она зарабатывала немалые деньги благодаря своему искусству: готовила на продажу разные лакомства. И когда она показалась на крыльце, все попятились в почтительном страхе и удивлении. Дона Шиминья молчала, и никто не осмеливался нарушить это молчание. А потом устало заговорила, и голос ее заглушил рыдания Санты — и рыдала-то девушка в этот день не так, как всегда.
— Позор мне, соседи! Позор на мою голову!
Она снова замолчала. Ветер шелестел на крыше, шуршал темно-зелеными листьями мулембейры. Наступало утро. Люди, сгрудившись в кучу, ждали. Каждый в глубине души надеялся, что наконец-то случилось то, о чем все раньше шушукались и сплетничали, то, что могло случиться, но вопреки лукавым усмешкам и подмигиваниям не происходило. Сейчас же и вправду что-то стряслось. То, о чем они говорили, то, во что не верили, хоть и передавали дальше, произошло, а девица Санта только притворялась тихоней, а на самом деле оказалась бесстыдницей, каких свет не видывал.
Присев у дверей, дона Шиминья начала рассказывать, и соседи тут же почуяли: речь пойдет не о том, что Санта прогнала очередного жениха или ухлопала половину жалованья на подарки, тут дело посерьезней. Лица нахмурились.
— Она рассказала мне все. Да разве она человек? У человека сердце есть. У нее, Санты, — ни сердца, ни стыда, ни уважения к старшим. Она все мне рассказала, соседки. И похоже, что это правда. Спуталась с белым. Говорит, что любит его. Хочет от него ребенка родить и воспитать.
Стало так тихо, что слышно было, как дышат люди и шелестит под ветром листва. То, о чем подозревали и шептались, оказалось правдой, и правдой пугающей: теперь она облеклась в слова и вызывала ярость. Где это видано — согрешить и во всеуслышание, словно бы с похвальбой, рассказать о своем грехе как о добром деянии?! О грехе, пусть даже невольном, надо молчать, надо закопать его поглубже и не вспоминать о нем. Но тут люди вспомнили, что дона Шиминья много раз говорила: Санта упрямо хочет ребенка, и потому в ожесточившихся сердцах приоткрылась щелочка для жалости и прощения. Соседи призадумались, но дона Шиминья была начеку.
— Потаскуха она! Что за судьба мне выпала! Я ведь ей как родная мать. Я ее вырастила, вынянчила! Работу ей нашла, и не за спасибо: свои деньги отдала, чтобы взяли ее. И вот благодарность?! Опозорила, опозорила…
Луминга, женщина старая, мудрая, всего на свете повидавшая, сказала:
— Так-таки сама все и выложила?