В общем, Сумирэ была неисправимым романтиком, личностью весьма упертой, ко всему относилась несколько отстраненно и с долей скепсиса, но реальной жизни совсем не знала. Временами, если на нее находил стих поболтать, она могла говорить бесконечно. Правда, если собеседник оказывался «не ее человеком» по духу — а к таким относилась большая часть человечества, — она почти не раскрывала рта. Сумирэ дымила, как паровоз, а когда ехала в метро, обязательно — сто процентов — теряла билет. Частенько, погрузившись в свои мысли, начисто забывала о еде и была тощей, как военные сироты из старых итальянских фильмов, — одни глаза. Чем объяснять словами, лучше, конечно, просто показать ее фотографию, но, к сожалению, у меня нет ни одной. Она ужасно не любила сниматься и совсем не стремилась оставить потомкам «портрет Художника в юности». Хотя если бы сохранились снимки Сумирэ того времени, они могли бы несомненно стать уникальным документом, запечатлевшим некие совершенно особые качества человеческой натуры. Но, увы…
Забегая вперед, скажу, что женщину, в которую влюбилась Сумирэ, звали Мюу. По крайней мере, ее все так называли — уменьшительно. Ее настоящего имени я не знаю. (И не знал, из-за чего в один прекрасный день попал в довольно затруднительное положение, но об этом позже.) Мюу была кореянкой, но почти ни слова не говорила по-корейски до двадцати с лишним лет, когда решительно взялась за изучение языка. Мюу родилась и выросла в Японии, стажировалась во французской Консерватории и поэтому, кроме японского, свободно владела французским и английским. Она была всегда безупречно и со вкусом одета, носила небольшие, но дорогие украшения — как-то буднично, равнодушно — и водила двенадцати цилиндровый темно-синий «ягуар».
Когда они впервые встретились, Сумирэ заговорила о Джеке Керуаке. В то время Сумирэ нырнула в его книги с головой. Она периодически меняла своих литературных идолов, но тогда ее увлек уже несколько вышедший из моды Керуак. У нее в кармане всегда лежали «На дороге» или «Одинокий странник», и, как только выпадала минутка, Сумирэ утыкалась в книжку. Особо удачные строки она подчеркивала и заучивала наизусть, словно бесценные буддийские сутры. Больше всего ей в душу запал эпизод из «Одинокого странника» — о пожарной вахте в горах. На вершине стояла хижина, где Керуак провел три месяца один-одинешенек — работал пожарным наблюдателем.
Сумирэ цитировала эти строки:
«Человек должен хоть раз в жизни оказаться в кромешной глуши, чтобы физически испытать одиночество, пусть даже задыхаясь при этом от скуки. Почувствовать, как это — зависеть исключительно от себя самого, и, в конце концов, познать свою суть и обрести силу, ранее неведомую».
— Разве это не прекрасно? — спрашивала меня Сумирэ. — Каждый день стоишь на вершине, обозреваешь окрестность на 360 градусов и высматриваешь, не поднимается ли из-за какой-нибудь горы черный дым. Вот и вся работа на целый день. А потом — читай любимые книги, пиши романы. По ночам вокруг хибары бродят огромные мохнатые медведи. Вот это жизнь — как раз то, что мне нужно! А моя учеба на литературном отделении? По сравнению с этим — бессмысленная, как кончик огурца.
— Есть только одна проблема: когда-нибудь все равно придется слезть с горы, — высказался я. Однако мое приземленное банальное суждение — впрочем, как и всегда — не вызвало в ее душе особых колебаний.
Сумирэ всерьез мучилась над тем, как бы ей стать похожей на героев Керуака, быть такой же «wild», «cool» — дикой, крутой — и чтобы всего этого было «через край». Ходила, засунув руки в карманы, волосы нарочно всклокочены и торчат в разные стороны. Носила очки в черной пластиковой оправе, как у Диззи Гиллеспи, хотя зрение имела вполне приличное, отсутствующим взглядом смотрела в небо. Обычно одевалась в мешковатый твидовый пиджак, который, похоже, купила в лавке старьевщика, и грубые тяжелые ботинки. Уверен — если б могла, она точно отпустила бы себе бороду и усы.
Сумирэ нельзя было назвать красавицей в обычном понимании. Щеки впалые, рот широковат. Нос маленький, кончик слегка вздернут. Сумирэ чувствовала тонко, любила юмор, но сама редко смеялась в голос. Она была маленького роста, но даже в самом хорошем настроении говорила так, словно готова ринуться в бой. Вряд ли за всю свою жизнь Сумирэ хоть раз держала в руках губную помаду или карандаш для бровей. Сомневаюсь, знала ли она, что у лифчиков, вообще-то, существует размер. При всем том нечто в Сумирэ притягивало сердца. Что особенного в этой девушке — словами не объяснишь. Достаточно было просто заглянуть ей в глаза — там всегда отражалось это «нечто особенное».