— А что, если это его последняя воля? Сказать-то он ничего не успел, — настаивал тот же сосед, и почти все, кроме Эмилиано, уже было согласились с ним. Но мой кум воспротивился:
— Всем покойникам, по крайней мере в моем доме, закрывают глаза, — сказал он, как отрезал.
А потом началось что-то вроде соревнования. Я думаю, всего к усопшему подошло человек девять, не меньше, и каждый закрывал ему глаза. Последние уже просто хотели их залепить. Но ничего не выходило: как ни бились люди, веки тут же медленно поднимались, и голубые глаза снова глядели в кровлю.
И опять пошли в ход прежние доводы:
— Послушайте, если покойник смотрит, стало быть, ему так нравится. По мне, никто не вправе ему этого запретить, тем более что в мире столько красивого.
— Я против, — говорил другой, — и хочу спросить: что ты нашел красивого в этом мире, если человек умирает в нем с голодухи?
— С чего ты взял, что он умер с голодухи?
— А с чего ты взял, что в этом мире есть что-то красивое?
— Как же… Облака, горы, реки, цветы, женщины… Всего не перечесть!
— И кто тебе сказал, будто голодный человек может любоваться красотой? Да он проклянет ее тысячу раз!
— Я говорю, брюхо — это далеко не все. Есть еще и уши, чтобы слушать пение птиц.
— Брехня! Уши ничего не услышат, если в брюхе пусто.
Словом, нашла коса на камень. А ведь мы так дружно всегда жили. Послушайте, ну не все ли равно, как опустить покойника в могилу: с открытыми или с зажмуренными глазами? Только все знают — чтобы отменить обычай, пусть даже глупый, много сил и жизней надо положить.
А тут и новый спорщик подоспел и еще подлил масла в огонь:
— Нельзя закрывать усопшему глаза. Пусть смотрит, так повелел Иегова.
— В моем доме если что делают, то как положено! — загремел Эмилиано.
— Иегова везде, и в твоем доме тоже, — возразил «свидетель».
— Ты так думаешь? Ко мне в дверь он не стучался.
Ох, что тут поднялось! А я сижу молчком да слушаю.
— Это знамение божие! — не успокаивался «свидетель Иеговы», пока мой кум, у которого на шее вздулась здоровенная жила, наконец не взорвался:
— Врешь, сукин сын, это все от голода, а то бы они у него давно закрылись!
Тут я понял, что пора вмешаться, молчать больше нельзя. И вот встаю я тихонечко с табурета да и говорю куму:
— Эмилиано, не будешь ли ты так добр и не дашь ли мне батат?
Он удивленно взглянул на меня и, хотя жила у него на шее еще была здорово заметна, отнесся к моей просьбе как и подобает хозяину:
— Может, ты хочешь пообедать, кум?
— Да нет, спасибо. Это не мне, а покойнику, — сказал я.
Тут, ясное дело, все встрепенулись. Кормить мертвеца! Даже Эмилиано и тот впервые в жизни покосился на меня с неодобрением.
— В моем доме к покойнику, кто бы он ни был, относятся с уважением, — пробурчал он, но я спокойно ответил:
— Не волнуйся, кум, ты ведь меня знаешь. — И тут же, не дав никому опомниться, поспешил на кухню, выбрал там самый лучший желтый батат, подошел к мертвецу, приподнял лохмотья рубашки и осторожно положил батат в ту самую впадину, где у человека пуп.
Вы бы видели, что произошло вслед за этим! Все затаили дыхание, потому как веки покойника вдруг стали опускаться, пока голубые глаза, нацелившиеся на батат, не превратились в две узенькие щелочки, а потом и вовсе закрылись.
И я сказал:
— Не о чем больше спорить. Кум прав. — И даже «свидетелю» пришлось убраться со своим Иеговой несолоно хлебавши.
Да, память у меня будет понадежней, чем зрение у молодых. Но не все ли равно? Главное, что никому нынче не надо устраивать «испытание бататом». Так что пусть и дальше обрывают у меня розы, это ведь и есть то красивое, о чем мы тогда толковали. Пришло его время.
Ночь, словно камень…
(Перевод Р. Линцер)
Все малое преклоняет колени,
все великое стремится на поиск.
Нет, нет, другого сравнения и не ищите, лучшего не придумать: ящик с сюрпризами. Такова наша жизнь, если оглядеть все дни, все время, отпущенное нам на земле.
Человек, конечно, должен быть готов к неожиданностям, к странным, даже невероятным событиям. Но так или иначе, самым поразительным для меня оказалось то, что люди вдруг, даже не обменявшись понимающим взглядом, никак, даже молча, не сговариваясь, покинули место, где воздавали последний, чуть ли не священный долг.
Такого и впрямь никто не может ожидать. Я, во всяком случае, этого не понимаю, и не только не понимаю, но и простить не могу ни им, ни себе самому, потому что и меня тоже потянуло уйти отсюда и оставить его одного, его, кто был особенно близок нам всю жизнь, нашего брата, нашего друга и помощника.
Но пора, пожалуй, объяснить или хотя бы рассказать, как было дело, ибо уразуметь это толком я никогда не сумею. Верно одно: ни разу еще не собирались вместе столь несхожие между собой люди, как в ту ночь. Вот послушайте только, кто там был.