XLIV. Всех навархов приговором суда Веррес обрекает на казнь. Любопытно, что к столь важному суду над столькими людьми он не допустил ни Тита Веттия, своего квестора и советника, ни достойного Публия Цервия, своего легата, — собственного легата претор первым отвел как судью! Так что лучше сказать — не суд, а шайка разбойников, то есть Верресова свита, выносила этот смертный приговор. (115) Дрогнули сицилийцы, старейшие и вернейшие союзники, неоднократно облагодетельствованные нашими предками, и немало встревожились за свою жизнь и состояние. Тяжко им было, что мудрость и мягкость нашего правления обернулись ныне жестокостью и бесчеловечностью, что разом столько людей были осуждены безвинно, что злобный претор собственную хищность покрывает подлой казнью невиновных.
Казалось бы, судьи, больше нечего добавить к этой низости, безумию, жестокости. И вправду нечего. Если бы и взялся кто-нибудь тягаться с Верресом в бесчестности, Веррес всякого опередил бы легко и намного. (116) Но ему пришлось тягаться с самим собой, и поэтому он каждым новым преступленьем затмевал все прежние.
Я уже говорил, что Клеомен попросил не трогать центурипского Фалакра, потому что плыл у него на квадриреме. Молодой наварх, однако, опасался, что его не минует участь остальных невинно осужденных. Вот к Фалакру приходит Тимархид и предупреждает, что топор палача ему не грозит, а вот розгами засечь его могут. И вы сами слышали от Фалакра, что ему пришлось отсчитать Тимархиду денег. (117) Но ведь все это еще пустяки! Корабельщик, знатнейший человек в своем городе, откупился от смерти под розгами: дело житейское! А другой от приговора отделался взяткою: тоже не новость! Не в таких пошлых проступках ждет обвинений Верресу римский народ: он жаждет новых, вожделеет неслыханных! Люди знают: не над сицилийским претором вершится здесь суд, а над нечестивым тираном.
XLV. Осужденных заключают в тюрьму. Их ждет казнь; а для их несчастных родителей она уже наступила. Им запрещают приходить к сыновьям, запрещают приносить пищу и одежду. (118) Эти отцы, которые перед вами, лежали у порога тюрьмы, эти несчастные матери ночевали у входа, лишенные права в последний раз увидеть родных детей. А они ведь умоляли лишь о том, чтобы из уст в уста принять последний вздох сыновей! Являлся тюремщик, преторский палач, смерть и ужас для союзников и римских граждан, ликтор Секстий. Из каждого стона и трепета умел он извлекать прибыль: «Столько-то за вход, столько-то за пронос одежды и пищи». Все платили. «А сколько дашь за то, чтоб я твоему сыну снес голову одним взмахом, чтоб не мучил, не рубил еще и еще, чтобы умер он, не чувствуя боли?» Даже это стоило денег. (119) О, великая и непереносимая скорбь! О, злая и жестокая судьба! Не жизнь детей, а скорую их смерть должны были покупать родители. Молодые люди сами договаривались с Секстием, чтоб удар его был единственным, и последняя просьба детей к родителям была о взятке ликтору за облегчение смертной их муки.
Бесчисленные и мучительные страдания придуманы были для родителей и близких. И пусть хотя бы смерть была для них концом, — но нет. Куда же дальше может завести зверство?! Найдется куда! Обезглавленные тела бросят на съедение зверям — и если это больно для родителей, то пусть заплатят и за право похоронить детей. (120) Вы уж слышали, как Онас из Сегесты, благородный человек, рассказывал, что он сам отсчитал Тимархиду деньги за погребение наварха Гераклия. Тут ты даже и не скажешь: отцов, мол, озлобляет гибель сыновей, — это говорит человек видный, знатный и вовсе не о сыне. Да и кто в Сиракузах не слышал и не знал, что сделки о погребении заключались с Тимархидом еще при жизни осужденных? Разве не открыто шли переговоры, разве не все сходились к ним родственники, разве не заживо шел торг о похоронах?