- Мы живем, - сказал он деловито, - в век мелких обманщиков. - Поэтому у пего, Гарри Майзеля, мало шансов пробиться. Коротенькие новеллы для газет у него не получаются. При таком положении вещей место его здесь, в бараке. "Бедность - это яркий блеск изнутри", - писал Рильке. Сам-то Рильке, конечно, не был беден. - Бывают, впрочем, и бедные поэты, - вслух размышлял Гарри, - но бедность бедности рознь. Лессинга одолевали денежные заботы, Шиллера тоже. Но Шиллер, например, при всем том мог позволить себе роскошь иметь слугу. В общем, не выяснено, благодаря ли бедности эти поэты создали столько ценного или несмотря на бедность. Вийон, - воскликнул он, вдруг, оживившись, - тот был, пожалуй, действительно беден. Живи он в наше время, и он был бы здесь, в бараке, - закончил он убежденно.
Так говорил он, приветливо, в тоне непринужденной беседы, без рисовки и без горечи. Мысли, по-видимому, прихотливо возникали в нем, и он выражал их в той форме, в какой они приходили ему в голову. Обычно Траутвейн не любил такой манеры, считал ее "дешевым блеском", он недоверчиво относился к людям столь яркого, эффектного обаяния. Но Гарри Майзель, как с удивлением отметил он, с каждой минутой все больше влек его к себе. Он не мог оторваться от его глаз, широко расставленных, быстрых, живых глаз, которые всегда оставались чуть-чуть печальными, и ироническая, высокомерная болтовня юноши не раздражала его. Сам он в девятнадцать лет был неуклюж и скрытен. У еврейских интеллигентов можно часто встретить такую раннюю зрелость. Гофмансталь уже в восемнадцать лет стяжал свои первые лавры. Вейнингеру было девятнадцать, когда он задумал свою большую книгу.
Гарри Майзель говорил теперь о том, что, по его скромному мнению, мысль писателя нельзя ограничивать мелкими масштабами времени.
- Я не чувствую себя человеком тысяча девятьсот тридцать пятого года, заявил он. - Я - человек третьего тысячелетия. В этом, разумеется, ничего приятного нет, ведь в наше время большинство людей не достигло еще даже порога второго тысячелетия. Ибо, надеюсь, все согласны со мной, что утверждение, будто фашисты вернули нас к средним векам, - наглое оскорбление средневековья. Ведь феодализм, аристократическое господство, готика - культурные явления, недоступные кругозору жителя первобытных лесов. Между Ренессансом, как его описал Макиавелли и каким воплотил его Цезарь Борджиа, и концентрационными лагерями Гитлера или тридцатым июня лежит такая же пропасть, как между Флоренцией и Дахау. Трудность нашего положения в том, что значительное большинство современных умов еще не достигло уровня средневековья, это люди первобытных времен, между тем как единицы шагнули далеко в будущее. Когда я стараюсь ориентироваться на нашей планете, меня больше всего смущает факт, что на ней одновременно живут такие люди, как Зигмунд Фрейд и Гитлер; ведь само устройство их мозга до того различно, что предполагает тридцать тысяч лет эволюционного развития. Гитлер и Фрейд - современники; нет, представить их себе рядом я никак не могу. Это сбивает меня с толку. Надо иметь много досуга, чтобы в этом разобраться. Досуг, правда, у меня здесь есть, что верно, то верно.
Тон, которым говорились эти слова, был так прост и мил, что Траутвейн почти не чувствовал их приподнятости. Он почти не чувствовал ее и в дальнейшем разговоре. Его лишь покоробило самодовольство, с которым Гарри Майзель подчеркнул свое нежелание вернуться в "Египет, к его котлам с мясом".
- Я слишком щепетилен, - сказал юноша полушутя, - я разрешаю себе чересчур большую совестливость. Любопытно, долго ли еще общество будет позволять мне такую роскошь, как собственные убеждения?
- Не дадите ли вы мне что-нибудь из ваших вещей? - спросил Траутвейн.
- Вещей? - задумчиво переспросил Гарри Майзель. - Пожалуй, это подходящее слово. Я дам вам из моих "вещей" ту, которая кажется мне наиболее "ходкой". - Эта новая дерзость прозвучала так безобидно, что Траутвейн только улыбнулся.
- Дайте какую хотите, - ответил он, - при условии, что она сделана честно.
- Вы требуете многого, - сказал Гарри, доставая рукопись из-под матраца. - Пожалуйста, не подходите к моим вещам с неправильной меркой, просительно сказал он, подавая рукопись. - Они, надо признать, написаны не кровью сердца, а с намерением заработать деньги.
С двойственным чувством отправился домой Траутвейн. Яркое своеобразие юноши произвело на него впечатление; но когда Траутвейн со свойственной ему медлительностью все продумал, ему показалось, что в речах Гарри много снобизма и кичливости. Он почти боялся "вещи", которую дал ему Гарри. Он боялся, что она претенциозна, неестественна, он был бы разочарован, если бы она оказалась нестоящей.