Рауль, прочтя в «ПН» статью о слете молодежи, холодно и бесстрастно сказал себе, что, стало быть, его проект провалился и теперь он, Рауль, навеки будет смешон и жалок немцам и французам, Федерсену, Гейдебрегу и Шпицци, матери и самому себе.
Он сидит в своей прекрасной комнате, в доме на улице Ферм, вокруг него книги, любимая обстановка, старательно и со вкусом подобранная; в углу стоит домашний алтарь с рулеткой, портретом Андре Жида и черепами. На улице — палящий зной, но в комнате — приятная прохлада.
И все же Рауль выходит из затененной комнаты на жгучее солнце. Удрученный, бредет он по улице, почти по-стариковски медленно, рассеянный, не по летам мрачный.
Вот он в Булонском лесу. Аллеи переполнены людьми, ищущими в этот жаркий день хотя бы намека на прохладу; все скамьи в тени заняты. Скамья, на которую сел Рауль, стоит на самом солнцепеке, но он не замечает ни жары, ни удивленных взглядов, которыми прохожие окидывают юношу, неестественно прямого, с неподвижным, замкнутым лицом.
«Выдержка, выдержка, — думает он. — Но кто мне даст хотя бы ломаный грош за мою выдержку, и на черта она мне нужна? Теперь все кончено, это надо усвоить. Выдержка, между прочим, досталась мне от господина Визенера, моего папаши, не желающего признавать себя оным. Да оно и понятно: нечего церемониться с сыном, навеки себя опозорившим. Быть может, он и прав, что дал мне пощечину. Впрочем, его положение вряд ли лучше моего. Они, эти господа из «ПН», взяли его в оборот не хуже, чем меня, и терзают его еще сильнее. И вообще во всем виноват он, ненавидят его, а не меня. Очевидно, он их раздразнил. А следовало бы знать, что дразнить кого-нибудь можно лишь тогда, когда знаешь, что это сойдет безнаказанно. Господин Визенер, мой родитель, не желающий быть им, стало быть, не только негодяй, он просто дурак.
Зачем размышлять о прошлом? Черта подведена, вписан итог: ноль, запятая, ноль, нет, даже не ноль, а вечный минус, который никогда не восполнится до положительной величины. От великого до смешного один шаг, но от смешного уже нет пути к великому. Я человек конченый, моя политическая карьера увяла, не успев расцвести, мне остается лишь глотать насмешки с выдержкой или без выдержки — это уж как придется».
— Вам дурно, молодой человек? — вдруг спросил его кто-то. — Вы так бледны — даже позеленели. Не надо вам сидеть на солнце, как бы солнечный удар не случился.
— Благодарю вас, — вежливо отвечает Рауль и послушно встает. Он и в самом деле с трудом держится на ногах.
— Поскорее спрячьтесь от солнца в холодок, — советует другой.
— Благодарю вас, — повторяет Рауль.
Он послушно уходит от солнца и ложится под деревом. Вокруг него играющие дети, няньки с детскими колясками, парочки, много людей, от всех пахнет пылью и потом. Но Рауль, обычно такой чувствительный, ничего не замечает. Окружающее для него не существует. Он слышит только сильные удары сердца; гнев, было подавленный, вдруг поднимается в нем горячими, душными волнами. Стоит ли жить, если нет возможности удовлетворить свое честолюбие? Делать что-нибудь, не делать ничего — все будет так же бессмысленно, как лежать здесь под деревом, «в холодке».
Та же сила, что погнала его на улицу, теперь загоняет его обратно в его уединенную комнату. Рауль почти бежит домой. Ложится на свой диван и по старой, еще детской привычке подтягивает под себя ноги, как маленький, смертельно опечаленный, надувшийся ребенок. Он не дотронется до еды, навсегда останется здесь, так и будет лежать на этом диване.
Вскоре его позвали обедать. Он поднялся и пошел к столу. Ему хотелось заглянуть матери в лицо. В столовой было прохладно, окна занавешены; блюда подавали легкие, холодные, вкусные; Эмиль бесшумно двигался по комнате. Лицо у матери было, как всегда, матовое, свежее, она мало говорила, но казалась приветливой и спокойной. И все же Рауль увидел, как сильно поразил ее этот удар. Ее присутствие было ему приятно; один в тот же человек причинил им одну и ту же боль.
В душе Леа при чтении статьи в «ПН» поднялось глубокое отвращение к Эриху, почти ненависть, чувство, которого она никогда еще не испытывала к нему. Рассудок говорил ей, что эта атака скорее доказывает невиновность Эриха, чем его виновность; будь он причастен к интригам против «ягненка бедняка», он нашел бы средство отвести удар. Но чувство не мирилось с доводами рассудка. Этот удар Эрих заслужил. Ей было стыдно перед самой собой, что она позволила обстоятельствам так далеко завлечь себя. Одно ей было ясно: виноват или не виноват Эрих, она больше не в силах выносить такие встряски. Поддавшись настроению, она приказала немедленно начать приготовления к поездке в Аркашон.