Страстное желание Слуцкого “стоять, как все” в эпоху уравниловки было тесно увязано с не менее страстным желанием быть “русско-советским” по­этом. Эта раздвоенность в эпоху “оттепели” вызывала недоумение и у “ле­вых”, и у “правых”, и у русских, и у евреев. Вспоминается злая, но точная эпиграмма не какого-нибудь “русофила”, а поэта-авангардиста Всеволода Некрасова: “Ты еврейский или русский? — Я еврейский русский. — Ты со­ветский или Слуцкий? — Я советский Слуцкий...” Начало 60-х годов.

Но вспоминается и такая сцена. На свадьбе у Игоря Шкляревского собра­лись мы все: Слуцкий, Межиров, Кожинов, я и многие другие литераторы — и русские, и евреи. Вадим Кожинов, немного захмелевший, произнося тост, забыв о женихе с невестой, ни с того ни с сего вдруг выпалил:

— А вот до революции у евреев, живших в Белоруссии и на Украине, бы­ла своя национальная культура, весьма значительная...

Слуцкий вспыхнул, усы у него задёргались, и, перебивая Кожинова, он заявил:

— Ну, обратно в гетто вы нас не загоните! — Сказал с убеждённостью че­ловека, решившего для себя русско-еврейский вопрос окончательно.

Я помню, как в начале шестидесятых годов в одном из провинциальных городков, в доме, где собралась еврейская либеральная интеллигенция, меня, приехавшего из столицы, попросили прочитать что-нибудь столичное, запрещённое, сенсационное. Я прочитал стихотворение об “особой расе”. Помню, как слушатели втянули головы в плечи, как наступила в комнате недоумённая тишина, словно бы я совершил какой-то неприличный поступок.

— Это же Слуцкий! — недоумевая и озираясь вокруг, сказал я. Ответом было молчание. Такой Слуцкий, нарушивший в то время своей уже не комис­сарской, а пророческой ветхозаветной смелостью (было в нём нечто от асси­милированного древнего пророка и богоборца одновременно) табу и запреты на рискованную тему, был этой местечково-советской интеллигенции непри­ятен, даже опасен.

В книге “Теперь Освенцим часто снится мне” среди глубоко личных стихотворений о своём еврействе в знаменитом стихотворении Слуцкого “Про евреев” одно слово заменено другим, но таким, что я глазам своим не пове­рил: неужели сам Слуцкий исправил строку “ношу в себе, как заразу, // эту особую расу” (вариант 1960 года) на ошеломившее меня: “ношу в себе, как заразу, // эту проклятую расу”? Неужели сам Слуцкий совершил это? Но по­чему? Постепенно осмыслив случившееся, я пришёл к следующему выводу: Слуцкому было мало осознать себя советским поэтом. Ему мало было убедить себя в том, что он способен слиться в эпоху уравниловки с простонародьем, “стоять, как все”, одеться в “ватно-стёганое”, принять как должное жизнь в “очередях” — в широком смысле слова... Всего этого ему как поэту было мало. Но для того, чтобы воздействовать на русского читателя, чтобы органи­чески вписаться в русское лоно, чтобы совершить немыслимое — почувство­вать себя душою русским — неужели ради этого он решился стать своеобраз­ным выкрестом?

Но из стихов, опубликованных в книге “Теперь Освенцим часто снится мне”, составленных близким другом Слуцкого с довоенных времён Петром Герелиром, видно, как мучительно переходит поэт из мира, говорящего на иди­ше, в стихию не просто русского языка, а русских чувств, и каких усилий сто­ило ему почувствовать себя русским поэтом. И тем не менее, Слуцкий пошёл дальше “русскоязычия”, решившись на отчаянную попытку раствориться в мире русской душевной жизни... И вот что из этого вышло:

Я не могу доверить переводу

своих стихов жестокую свободу,

и потому пойду в огонь и воду,

но стану ведом русскому народу.

Александр Межиров попытался пробраться к русской душе через привя­занность к няне — “Родина, моя Россия, // няня, Дуня, Евдокия” — и через познание русской поэзии: “Был русским плоть от плоти, по жизни, по словам, когда стихи прочтёшь — понятней станет вам”. Слуцкий же приказывал себе быть русским во что бы то ни стало, несмотря на местечковость, господство­вавшую в его харьковской семье:

Я инородец, я не иноверец,

не старожил? Ну что же — новосёл.

Я, как из веры переходят в ересь,

отчаянно в Россию перешёл.

Однако веру сменить легче, нежели душу, и Слуцкий, чувствуя это, хва­тается за все обстоятельства, способствующие его “обрусению”:

У меня ещё дед был учителем русского языка!

..............................................................

Родословие — не простые слова.

Но вопросов о происхождении я не объеду.

От Толстого происхожу, ото Льва,

Через деда...

Но мало того: он, чтобы “перейти в Россию”, чтобы стать русским по­этом, посягнул на самое святое, чем жила веками вся еврейская местечковая диаспора, — на культ крови, который был священен для евреев со времён ва­вилонского пленения:

...стихи, что с детства я на память знаю,

важней крови, той, что во мне течёт.

Перейти на страницу:

Похожие книги