Видимо, действительно многое изменилось в людском сознании со вре­мён Самсона Вырина и Макара Девушкина, если поэт, знающий Пушкина и Достоевского, утверждает: “на коммунальной кухне не расцветают чувст­ва”. Какое материалистическое заблуждение, забывающее о том, что “Тро­ицу” Рублёв написал в эпоху разорения Руси! А если вспомнить скитания Аввакума, нищего бездомного Есенина, обездоленную в 30-е годы Ахмато­ву, изгоев Клюева и Павла Васильева или Ярослава Смелякова! Всю свою историю русская литература только и занималась тем, чтобы выяснить, по­чему и как “расцветают чувства” вроде бы в совершенно неподходящих ус­ловиях — в меблирашках и в душных департаментах Петербурга, в острогах Сибири, в крепостных деревнях, в замоскворецких ночлежках. И даже в бараках ГУЛага. А тут всего-то-навсего — коммунальная кухня, не так уж и страшно.

***

Да, он любил людей, но не христианской, а прагматической любовью строителя, который заботился о согражданах, нужных для осуществления об­щего дела. А о других, выломившихся из жизни, писал с каким-то отстранён­ным сочувствием, как будто провожая их из жизни, как бы понимая, что они — отработанный шлак, и всё равно им не поможешь, и не лучше ли оставить энергию сердца для единомышленников, для фронтовых друзей, для рядовых строителей социализма. Он как бы, говоря о неудачниках истории, по его собственным словам, “экономил жалость”: “Мне не хватало широты души, чтоб всех жалеть, я экономил жалость”...

На такие размышления меня натолкнуло стихотворение о судьбе обречён­ных белых офицеров в 30-е годы, которое заканчивалось в такой моральной тональности: “с обязательной тенью гибели на лице, с постоянной памя­тью о скороспелом конце...”, “старые офицеры старые сапоги осторож­но донашивали, но доносить не успели, слушали ночами, как приближа­лись шаги, и зубами скрипели, и терпели, терпели”. Возможно, что в их судьбах он прозревал и свою собственную трагедию.

***

В давние времена, даже тогда, когда Слуцкий, прочитав рукопись пер­вой моей книги, предложил себя в редакторы, словом, в дни самых лучших наших отношений со многими его идеями и оценками я не был согласен, о чём говорил ему открыто в глаза. Помню его утверждение о том, что “од­ни великие поэты (по мысли Энгельса!) выражают “разум нации”, а дру­гие — ее “предрассудки”. Далее он продолжал, что Сергей Есенин, соглас­но этой марксистской точке зрения, выражал именно “предрассудки рус­ской нации”. Я смеялся и прямо говорил ему: “Борис Абрамович, да вы Есе­нина просто не понимаете!” Слуцкий топорщил усы, фыркал, ворчал. По­мню, как на мой вопрос, читал ли он замечательных русских философов Константина Леонтьева и Василия Розанова, Слуцкий отрезал: “Я русских фашистов не читаю и вам не советую”. Жаль, что в это время он не вспом­нил о своём кузене.

***

Много было написано в нашей критике о демократизме Слуцкого. Орен­бург сравнивал его демократизм с некрасовской народностью. Евтушенко не соглашается с Оренбургом. Он считает, что в поэзии Слуцкого нет ничего кре­стьянского (и это правда), и говорит о “фронтовом демократизме”. Но я ду­маю, что демократизм Слуцкого времён войны — это всё-таки особая демо­кратичность политрука, комиссара, руководителя, уверенного в том, что всё, что делается им, идёт на благо народа, не всегда понимающего, в чём его собственное благо.

“Я говорил от имени России, её уполномочен правотой”, “Я был политра­ботником”, “И я напоминаю им про Родину”, “И тогда политрук, впрочем, что же я вам говорю, стих — хватает наган, бьёт слова рукояткой по головам, са­погами бьёт по ногам...” (поднимая в атаку).

Сказано честно и наивно. Но я много раз встречался с крестьянскими сы­новьями — поэтами Виктором Кочетковым, Фёдором Суховым, Сергеем Вику­ловым, Сергеем Орловым. Они многое рассказали мне о своей фронтовой жизни. Долгими вечерами я слушал в зимовье на берегу Нижней Тунгуски вос­поминания о войне ербогачёнского охотника Романа Фаркова и давным-дав­но понял, что никакой политрук, никакой смершевец не мог научить их при­казному патриотизму... Они и без политруков знали, что такое немцы и как им надо защищать от этих суперменшей своих отцов и матерей, жён и детей, своё поле, свою Волгу, свою деревню.

***

Маловато я думал о Боге,

видно, так и разминемся с Ним.

От безверия неизбежен путь в понятный по-человечески, но безвыходный пессимизм, столь гибельный для людей несгибаемой породы, к которой принад­лежал Слуцкий. Ему было достаточно того, что называется “правами человека”.

“Кончилось твоё кино, песенка отпета. Абсолютно всё равно, как опишут это”, “Зарасти, как тропа, затеряться в толпе — вот и всё, что советовать можно тебе”, “Мировое тру-ля-ля торжествует над всемирной бездной”.

Перейти на страницу:

Похожие книги