Палестина одела тебя

лепестками трепещущих лилий

и листьями древних олив.

Чем же ты отплатил Палестине?

Пулей в сердце оливы.

Ты возжёг не светильник из масла, а пламя пожара,

ты не шляпу надел из соломы,

а железную каску...

Ты на древнем Синае,

иль на Сирийских высотах,

или на улице Газы

будешь ждать свою смерть

за мешками с песком или за корпусом танка...

Кабардинец Кешоков, несмотря на свои шестьдесят лет, выглядел мо­лодцом. У него была лёгкая кавалерийская походка, седая голова и хорошая память.

— Где война, там и поэты, — сказал он. — Палестинские воюют за свою землю. Израильские — за свою. А я вам расскажу, как мы, молодые совет­ские поэты, встретили Великую Отечественную... Служил я в кавалерийском полку, который летом сорок второго года преследовал и расстреливал без су­да дезертиров в Калмыкии. Сейчас мы все друзья — Расул Гамзатов, Кайсын Кулиев, Давид Кугультинов и я. Смеляков даже стихи о нас написал, как о че­тырёх колесах арбы. А тогда, летом сорок второго, Давид служил в 110-й кал­мыцкой дивизии, которая разбежалась при приближении немцев по Сальским степям. Наш полк отлавливал их. Хорошо, что не встретился мне в те дни Да­вид. Я бы его мог просто из автомата перечеркнуть...

Мы хлебнули ещё по глотку, и Алим задумался, глядя на снеговые очер­тания ливанских гор. Порывы ветра, летящие с их вершин, обволакивали нас тонкими запахами цветущих роз, лепестки которых, слегка привядшие, под­сохли, полегчали и, когда веянье ветра усиливалось, шевелились и подпол­зали душистыми ручейками к чёрным, начищенным ботинкам Кешокова. А я глядел на него и представлял себе, каким он был сорок лет тому назад, чер­новолосый юноша в черкеске с газырями, а может быть, в просто офицерской гимнастёрке, в мягких сапогах со шпорами, с автоматом через плечо, с бес­шумной походкой охотника и кавалериста.

— А Семён Липкин, — встрепенулся Кешоков, — стал перед войной на­родным поэтом Калмыкии, звание ему дали за то, что перевёл на русский язык народный эпос “Джангар”. Как и Давида, его мобилизовали в туже раз­бежавшуюся дивизию, только в газету. А наступавшие немцы разбрасывали с самолёта листовки с призывами: “Калмыки! Сдавайтесь! Ваш народный по­эт Липкин уже у нас в плену!” Они не разобрались, кто такой Липкин и поче­му он народный поэт... Блефовали. В плену Семён не был.

В той же Кунейтре пред тем, как возвратиться в Дамаск, я спросил Муина Бсису:

— Какая у тебя сокровенная мечта в жизни?

Он ответил не задумываясь:

— Чтобы меня похоронили в родной земле, в независимой и свободной Палестине!

Кешоков умер в середине девяностых годов и похоронен в Москве. “Народ­ный поэт Калмыкии” Семён Липкин написал в своих воспоминаниях, видимо, о том, о чём мне рассказывал Кешоков полвека тому назад в знойной Сирии:

“Я с некоторыми послаблениями, как литератор, принимал участие в Оте­чественной войне. Так случилось, что в 1942 году попал в окружение. Мы про­были в окружении целый месяц. Для меня вследствие некоторых особеннос­тей моей биографии попасть к немцам было бы особенно тяжко...”

А Муин Бсису, который стал поэтом палестинского сопротивления, так и не дожил до создания независимой Палестины. И до своей мечты — быть похороненным в родной земле. Он умер в изгнании, в одной из лондонских гостиниц, где жил под чужим именем с тунисским паспортом. И лишь одна из английских газет в хронике событий кратко сообщила о том, что в таком-то отеле в 207-м номере было найдено тело какого-то “тунийца”. На стене его комнаты был приколот кнопками портрет Че Гевары.

После этой поездки в моей “ближневосточной тетради” появилось новое стихотворенье.

ПАЛЕСТИНКА

Не в родных партизанских лесах,

а среди аравийских просторов

я увидел в миндальных глазах

гнев, который понятен и дорог.

Палестинка, глазницы твои —

воспалённые два полукружья,

у тебя ни угла, ни семьи

и ладони темны от оружья.

Чтоб сжимать автоматную сталь

в нежных пальцах — не женское дело!

Но глядишь ты в пустынную даль

чуть с прищуром, как в прорезь прицела.

Я без слов понимаю твой пыл,

потому что в военные годы

я ведь тоже изгнанником был

и, как ты, знаю цену свободы.

Да. Я вспомнил нашу с матерью эвакуацию в последнем эшелоне, уходя­щем в начале сентября 1941 года из Ленинграда. Через два-три дня кольцо гитлеровских войск сомкнулось вокруг города, где остался мой отец, погиб­ший в феврале 1942-го... Но читатель вправе спросить, а при чём здесь Бу­лат Окуджава? А всего лишь при том, что один из читателей, хорошо знающих мои стихотворные книги, однажды позвонил мне: “Станислав Юрьевич, а не знаете ли Вы о том, что у Окуджавы есть интересное стихотворенье, написан­ное, как ответ на Вашу “Палестинку”?” — “Это что, — спросил я, — песня или стихотворенье?” — “Нет! — ответил мне мой читатель. — Это, Станислав Юрь­евич, своеобразная полемика с Вашей “Палестинкой”. Впрочем, послушай­те!” — И он прочитал мне по телефону двенадцать строчек.

Рахели

Сладкое бремя, глядишь, обернётся копейкою:

кровью и порохом пахнет от близких границ.

Смуглая сабра с оружием, с тоненькой шейкою

юной хозяйкой глядит из-под чёрных ресниц.

Перейти на страницу:

Похожие книги