Он наслаждается тем, что просто живет в Ленинграде. Просто. Как все. Мы бродим с ним по улицам, и я все показываю ему и рассказываю. Он видит все, как есть, не только хорошее, но и временные трудности наши, чтобы потом, когда приедет снова, видеть движение жизни, ее меняющийся облик. Я привожу его к себе, в мою коммунальную квартиру, и к моим знакомым, тоже в коммунальную, роскошную барскую квартиру с наборным ценного дерева паркетом, одну из тех петербургских квартир, в какие до Октябрьской «нас с черного хода на порог не пускали...»
Новая Голландия с Деламоттовской аркой, распахнувшей в зеленой стене вековых лип и тополей гигантскую дверь в широкий простор неба и воды... и я отчаянно слежу за малейшим движением лица Жано.
Взволнованный, он медленно поворачивает ко мне свое лицо. Его глаза мне говорят больше, чем тысячи восторженных слов.
До зари бродили по «Латинскому кварталу» Ленинграда — Академическому району моего города, по набережной Невы, взявшись за руки, мимо застывших у гранитного парапета рыболовов, мимо влюбленных, в воздушном свете белых ночей, мимо сбегающих к воде каменных ступеней, по узким улочкам вокруг Академии художеств, Академии наук, Ленинградского университета. Потом мы спустились к реке и долго сидели на берегу Невы, как когда-то на берегу Сены, и как когда-то, неистощимый в своем галльском юморе, Жан острил и смешил меня, и было немножко «как раньше», чуть-чуть «как раньше». И только не было тогда белой ночи, тишины, густой, обволакивающей тишины. И Жано сказал:
— Есть в этом безмолвии белых ночей что-то такое, что настраивает на эллегический лад, ты не находишь? Эти белые ваши ночи... не знаешь, когда начинается день и когда кончается ночь. Путает влюбленных...
Будто не было двух десятков лет, пролегших между нашей юностью и нашим сегодня, и не было всего того, что было...
— ..Латинский квартал? Все тот же. Как и в наше с тобой время. Все тот же квартал молодых бунтарей.
— Мое второе отечество, Латинский квартал, — говорю я.
— Молодость прошла — вот что грустно, — сказал Жано, и в груди у меня что-то повернулось, и на мгновение там, вдали, я увидела себя той, прежней, тоненькой, быстрой, юной, с лицом, пылающим радостью жизни. Из далекого далека оглянулась на это непрошенное видение.
Жано бросает в Лебяжью канавку сантимы вперемежку с копейками, чтобы снова сюда вернуться. Завтра наш последний день.
Посидели на Марсовом поле, моем Ленинградском «Champs de Mars» и пришли в Летний сад. Цветы, цветы, цветы, цветы.
— Во время блокады здесь росла картошка, — говорю я. — На «Champs de Mars» картошка, и в этих аллеях Летнего сада тоже картошка и капуста, и во всех парках и скверах блокированного Ленинграда морковка и картошка. Зимы стояли лютые, погибали ленинградцы от голода и от холода погибали тоже. Люди сжигали все, что только можно. Не оставили, кажется, ни одного деревянного дома в Ленинграде, а вот ни одно дерево ни в Летнем саду, ни в Михайловском не тронули. Так рассказывают ленинградцы, пережившие блокаду. А ведь никто не охранял. Ни одна рука не поднялась. Ты это можешь понять?
— Подумаешь обо всем том, и свое, личное, становится таким мелким, незначительным, — говорит Жано.
Мы едем в Петергоф, сегодня праздник. Жара отчаянная, и мы становимся в очередь за квасом и, получив свои кружки, отходим в сторонку, и Жано, сдувая шапку вздрагивающей пены, глядя на меня, говорит по-русски: «Твое здоровье!» — и мы пьем холодный русский квас, и я счастлива от того, что Жано, кажется, счастлив. Потом, усталые, мы сидим в тенистой аллее, и Жано нет-нет и взглянет на часы.
— Хорошо бы изобрести часы, которые могли бы заставить время бежать обратно, — говорит Жано.
— Дни убежали, не успела и опомниться. Как сон. Как одно мгновение.
— Научиться бы противостоять времени, — говорит Жано, и после долгого молчания: — Вы сами не понимаете, до чего оно колоссально, высокое ваше нелегкое счастье. То, особое, которое я так глубоко в эти дни понял, так остро почувствовал.
— Почему не понимаем, понимаем, — говорю я.
— Сколько из нас были бы счастливы поменяться с вами своей «благополучной» судьбой.
Проводы...
— ...опять жить будущим, — говорит Жано. — Всегда живу либо прошлым, либо будущим. А существует еще настоящее. Не короткий миг, а долгое «сейчас».
«Просим провожающих...»
Внутри у меня задрожало.
Потом потекли дни. Месяцы. Годы…
...так уж принято, что после сильного потрясения иду в бистро и, стоя у цинковой стойки, заказываю пять перно, опрокидываю бокал за бокалом, устремив бессмысленный взор на белые, искаженные лица пьяниц в зеркале напротив, после чего завожу с ними, дружками-пьяницами, сардоническую беседу о Жизни.
Сегодня беседы у меня с ними не было. Вылил в себя пять абсентов, один за другим, и пошел: через каждые два бистро в третье — жизни человека не хватит обойти все бистро в Париже.
А Жано разыскал-таки, а? Как ни прячусь. Упрямый марселец. Не понимает. Француз.