— Здравствуйте, — отвечал он округлым баском. — Приятно видеть женщину-журналиста без кислородной подушки. А то тут двое ваших приезжали месяц назад, с кислородными подушками все ходили.
— Так ведь я к вам сверху спустилась, с Джартыгумбеса, мне тут почти как на равнине. А с непривычки, конечно, без кислородной подушки трудновато, не зря ведь их к вам завозят сюда…
Так состоялось наше знакомство, и, следуя за Мельником от палатки к палатке, а после — от шурфа к шурфу, я думала о том, что лет десять назад такая колоритная фигура несомненно произвела бы на меня неизгладимое впечатление, может, я осталась бы здесь, дотошно расспрашивая его о подробностях богатой событиями жизни, попыталась написать рассказ, где главным героем был бы он — широкоплечий славянин, землепроходец, ему нипочем ночевка на сырой земле без костра, он добудет себе пищу в тайге, не пропадет. А сейчас хожу следом и ловлю себя, что слушаю его вполуха, думаю же о моем старике, который пойдет от подножья Памира до его вершин, проделает этот невероятный, непосильный и молодому путь, искупая вину перед собой за то, что из трусости, из чувства самосохранения предал себя: прожил жизнь начерно, а теперь вот пожелал взлететь, взлетел, — но упал лицом в пыль, разбился, уничтожился… «Мне отмщенье — и аз воздам…» — вложу в этого старика пережитый недавно страх, когда я вдруг оказалась с фотоаппаратом одна перед чужеязычной толпой с черными знаменами, черными бантами в петлицах, толпой, гневно скорбящей о своих братьях, решившей, что я фотографирую их с какой-то нечистой целью. «Ты что снимаешь? А ну, зайдем в парадное, поговорим! Давай аппарат, пленку засветим!..» Это был не один человек, которому можно что-то объяснить, оправдаться, это было с у щ е с т в о с белыми глазами, не слышащее простых, обычных слов, с ним надо было разговаривать как-то иначе, я не умела т а к разговаривать. Т а к разговаривать умел какой-то человек, который отстранил меня, загородил плечом, положил руку на мой фотоаппарат и крикнул что-то простое, отрывистое, — я не поняла, но, наверное, что-то вроде: «Я ее знаю! Она наша!», или «Она с нами!» И разряд человеческой ненависти, замкнувшейся на мне, ушел в землю, потерял напряжение. Ко мне утратили интерес, я побрела следом, смотрела, слушала, как толпа остановилась на углу, возле какого-то дома, долго скандировала какие-то слова, потом потекла дальше, выбила стекла в трамвае, двигалась по улицам города, расходуя, теряя свою ненависть, свою энергию на каких-то случайных встречах, ненужных стычках… Я шла с ними, на всю жизнь запомнив это, новое для меня чувство — животный страх части перед целым, провинившегося, отверженного племенем перед племенем… Стояла жара, ох, какая стояла жара, хотя было всего-навсего двадцать четвертое апреля, цвели персики и миндаль…
Я не отставала от Мельника и слышала в себе своего старика, его проход по невероятной долине Ванча, его обморок, ощущение полета, подлета к солнцу, реальное до боли в подмышках, сохраняющееся долго после. Десять лет назад я видела бы героя, подобного Мельнику, — видела, но не слышала. Видела бы, как он движется в пространстве: крупный, удобный, колоритный, делающий все вкусно, с размахом. Видела, но не слышала… Старея, человек почему-то утрачивает вкус к внешним проявлениям личности, с возрастом начинаешь слышать героя, а не видеть, слышать, как фугу Баха: пробуждение, тоска по крыльям, взлет к небу, удар о солнце, агония — где всплывает в предсмертных грезах: прозрение, тоска по крыльям, взлет к небу, к солнцу, греховный, сладостный, раскованный полет… В этой двухчастевой двухчасовой фуге свободно вмещается жизнь любого человека — твоя, моя… Разница в высоте полета, в назначении, цели его…
А на месте Памира, оказывается, было море. Собственно, об этом можно легко догадаться: здесь, наверху, по обе стороны дороги, горы сложены конгломератами из окатанной морской гальки и ракушек, сцементированных мелким песком. Сначала от морской воды освободился западный участок — там сейчас выходы кристаллических пород; спустя триста миллионов лет поднялся и стал сушей северный Памир, потом юго-западный. Центральный и юго-восточный Памир поднялся из моря в середине третичного периода…
Ничего не вижу — только изредка слабый свет обрисовывает тонкую шею, неширокие плечи Дьяченко, ложится на ствол автомата: вверху над тайгой луна. Продираемся сквозь высоченные заросли борщевника, с отцветающих уже зонтиков сыплется пыльца, какие-то мухи.
— Из этого борщевника раньше вино делали, — говорю я, вспоминая то, что прочла у Крашенинникова. — «Сладкая трава» его называют.
— Я об этом не слышал.
— Молодой еще. Это лет двести назад было.
Борщевник я увидела нынче днем, узнала удивленно, обрадовалась: Крашенинников видел эту траву, и спустя двести лет я вижу.