Я счел неуместным рассказывать ей, в какой приблизительно стороне находится Делиорман. Ей, наверное, это было вовсе неинтересно. Сказав себе: «С богом!», я напряг силы и начал вращать ворот. Большой, наполненный водой бурдюк был очень тяжел. Я согнулся так, что затрещало в спине. Закололо в пояснице. На лбу выступил пот. Но я не сдавался. Урпат, которому уже случалось видеть за этой работой других слуг, смотрел на меня и ухмылялся. Урума тоже глядела на меня, словно оценивая мои силы. Я невольно застонал и стиснул зубы. Бурдюк поднялся над краем колодца. Урума схватилась за него. Приказала мне:
— А теперь отпусти колесо.
Я отпустил. Татарочка опрокинула бурдюк. Жеребец Хасан, кусаясь направо и налево, протиснулся вперед. У лошадей, как и в людском обществе, все зависит от зубов. Как и у нас, у лошадей побеждает самый зубастый, самый сильный.
Те из коней, которым удалось пробиться к поилке, принялись жадно пить чистую студеную воду. Я взял из рук Урумы опорожненный бурдюк и снова опустил его в темную и прохладную пустоту колодца. На этот раз Урума не произнесла ни слова. Я тоже молчал. Лошади, уже утолившие жажду, не торопились отрывать морду от воды. Но Урпат отогнал их арапником и отвел за дом. Жеребца Хасана, который оказался самым нахальным и упрямым, татарчонку пришлось огреть арапником несколько раз. Понемногу к желобу удалось протиснуться и всем остальным томившимся жаждой лошадям.
Больше часа, весь в поту, стиснув зубы, я таскал из колодца воду. Каждый мой мускул ныл от напряжения. Под конец боль в мышцах притупилась. Я их больше не чувствовал. Работал быстро, охваченный совершенным отчаянием, мне почему-то казалось, что я никогда не смогу натаскать воды на весь табун. Но вот кони напились. У колоды оставались лишь несколько жеребят, однако им уже хотелось не столько пить, сколько резвиться. Урпат дважды щелкнул арапником, потом огрел их рукояткой и прогнал прочь. Урума спросила:
— Ты не устал?
Я солгал не моргнув глазом:
— Еще нет, хозяйка. Мог бы даже все сначала повторить.
Она не поверила. Засмеялась. Засмеялась и повернулась ко мне спиной. Повернулась спиной и ушла. Вместе с ней ушел и Урпат. Закат уже давно догорел. Я поднял глаза и обрадовался, увидев над татарским селом Сорг небо, милое моему сердцу, — подернутое дымкой и усыпанное звездами. Земля была как земля, а небо оставалось неизменно прекрасным, даже когда покрывалось свинцовыми тучами. Небо было прекрасным, и мне было хорошо. Хорошо? Я хотел сказать: «Пусть так же хорошо будет моим врагам», но передумал. Врагам моим следовало пожелать более жестоких мук.
В тишине, которая между тем опустилась на землю, было слышно, как на западе, за околицей села, словно вековечный лес, шумит море. Я вспомнил, что у меня от жажды только что першило в горле. Нагнулся над желобом и стал пить воду — точно так же, как пил Хасан и другие кони. Напился и, пожалуй, даже перепил. В раздувшемся животе заурчало. Опять татарочка! В прозрачных, редких сумерках было видно, как она возится возле дома. С легким раздражением в голосе я крикнул ей:
— А где же мне спать, хозяйка?
Я был их слугой. И не стоило тратить на меня лишних слов. Возможно, она считала, что и так слишком много со мной разговаривала. Обернувшись, показала рукой на сарай, крытый соломой пополам с чертополохом. И исчезла в доме, где светилось только одно окно. Я заковылял, куда мне было указано. В сарае на утоптанной земле валялось несколько заскорузлых овчин. Я растянулся на них. Вытянулся во весь рост, так, что хрустнули кости. Натруженные мускулы отошли и ныли, словно меня избили кольями. От усталости или от голода — а возможно, от того и от другого — глаза заволокло пеленой. «Теперь надо уснуть, — сказал я себе, — примириться с судьбой и уснуть». С судьбой я примирился легко, а вот заснуть не мог. Я звал сон. Но вместо него неслышным кошачьим шагом подкрался татарчонок. Он ухмыльнулся и, как собаке, швырнул мне черствую горбушку хлеба и кусок жареной баранины. Я поймал их на лету. Потом приподнялся и, полулежа, стал есть. Голод утих. Я снова вытянулся на жестких овчинах и стал думать об Уруме.
Прошло немало времени. Должно быть, богородица сжалилась надо мной. Пошарила и отыскала толику сна. И послала мне. Снизошедший сон тотчас смежил мне веки. А уж заснув, я спал долго. Ничто не тревожило мой покой, и я не заметил, как промелькнула ночь. Проснулся на рассвете — кто-то тянул меня за ногу.
— Эй!.. Ленк!.. Ленк!..
Я понял: это Урума, и для нее я отныне Ленк. Таким именем соблаговолила окрестить меня моя юная хозяйка — Ленк, то есть Хромой. Я обрадовался. Это имя не могло прийти ей на язык прямо сейчас, вдруг, ни с того ни с сего. Она думала обо мне ночью. Может быть, она всю ночь не сомкнула глаз. Всю ночь думала обо мне. Только обо мне. А что, если… Что, если я обманываюсь?..
III