Деревня сползала по косогору к узкой заводи, но Люда взяла путь в другой конец острова, смотревший на плес. Люда любила озеро, быть может, не особо большое, если судить о нем по географической карте, но для простого глаза такое же неохватное и полное, как море. Она бежала по тропинке, чуть светлеющей под лопухами и подорожниками, мимо заросшего погоста с края березовой рощицы, мимо густого орешника, мимо трепещущих последними листьями осин. Даже сейчас было тепло тем странным прочным теплом, что установилось в конце сентября после холодов, сменивших бабье лето.
И вот оно, озеро, черное, с острым долгим проблеском от новорожденного месяца. Люда подбежала ближе. Оказывается, вода приютила куда больше света, чем казалось издали. Маленькие волны, нагоняемые ветром на низкий берег, отсвечивали пенной оторочкой, звезды покрупнее кинули свой следок на воду. Люда чувствовала озеро, как собственную кожу. Для конюшковцев озеро было обиталищем промысловой рыбы и ценного водяного зверя. Но и другие сокровища хранило в себе Могучее. Сюда ударяли майскими грозами слепящие молнии, июльские полные радуги опускали семицветье своих опор, без счета осыпались звезды августовскими ночами. А разве солнце в ежевечернем погружении не оставляло озеру немного розового света, разве исчезало бесследно все изливающееся в него лунное и звездное сияние? Озеро приняло в себя столько радужного, звездного, лунного и солнечного вещества, что вода его обрела целебную силу. Стоило Люде погрузиться в озеро, как ее охватывали успокоение и нега, в теле что-то отпускало, оно становилось свободным, легким, почти невесомым.
Ухватив крест-накрест узкое платье, Люда сняла его через голову, резким движением спустила трусики, перешагнула через них, скинула разношенные тапочки и почувствовала под горячими ступнями приятную прохладу и влажность песка. Прижимая ладонями маленькие острые груди, причинявшие ей всегда какое-то беспокойство, Люда медленно, радуясь всем телом, вошла в воду по пояс. Она поглядела в темный лик озера, как глядела мексиканская девушка в лицо своего избранника, и сказала покорно, будто услышав его повеление:
— Как скажешь, Аурелио!..
Люда поплыла по светлому зигзагу далеко-далеко от берега, потом легла на спину и лежала очень долго, то закрывая глаза, то подставляя их месяцу и звездам. Потом она вернулась на берег, непривычно усталая и умиротворенная. Люда с радостью поняла, что равнодушна к Аурелио, его усатое, широкоскулое, черноглазое лицо под шапкой жгуче-черных волос ей совсем не нравилось, — она не ощущала себя соперницей мексиканской девушки. Нет, не Аурелио волновал ее, а обращенные к нему слова, ставшие ее словами. Она освободилась от фильма, от суматошного мелькания черно-белых картинок, теперь собственностью ее души стал выдох счастливой плоти: «Как скажешь, Аурелио!..» Но она не знала своего повелителя.
Люда оделась, сунула ноги в тапочки и побрела прочь. Живая вода впервые не дала ей легкости, но укрепила, наставила на новом, нежном смирении. Она брела по тропинке, и ее, слабую от нежности, шатало, сбивало с шага. Люду не пугала эта слабость, она смутно чувствовала, что организм ее меняется, взрослеет и она должна покорно терпеть его причуды, хоть это всегда отзывается смертной печалью в сердце.
Она поравнялась с кладбищем, бедным, заросшим, где среди могил древних стариков и старух — конюшковцы умирали только от старости — находилась могила ее отца, единственного молодого на этом погосте. Люда не испытывала страха перед живыми и того менее — перед мертвыми. Она свернула с тропинки и, намокнув в росной влажности орешника и таволги, пробралась на кладбище. В темноте, слабо просквоженной месяцем, были почти невидимы маленькие, расползшиеся, заглушенные травой могильные холмики. Конюшковцы не были бережны к своим усопшим. Быть может, оттого, что умирали они, изжив свой век да и чужой прихватив, смерть не ощущалась тут трагически, а как естественная и в общем-то желанная неизбежность… Пожилые дети хоронили своих дряхлых родителей просто, деловито и возвращались к заботам о текущей жизни.