От Фабера опять ничего не было, он молчал уже несколько недель, но пришли два письма, напомнившие о нем. Штеттен улыбнулся мудрости случая: одно письмо было из Канады, от Гануси, той женщины, которая ушла от спящего Фабера в одно прекрасное утро. А он до сих пор не знает, куда она тогда делась, и не догадывается, что его старый учитель приложил к этому руку. И еще письмо от Релли Рубин, женщины, которую однажды вечером, не сказав ни единого слова, бросил Дойно. Штеттен всегда имел слабость к водевилям, он сам даже однажды сочинил водевиль и, подписав псевдонимом, послал директору одного театра, хотя из этого ничего не вышло. Все действие происходило в одной комнате, у которой почти не было стен: от множества дверей, через которые должны были появляться и исчезать многочисленные действующие лица, так и не успевая застать друг друга вплоть до самой последней сцены. Именно из-за последней сцены Штеттен и любил водевили: все наконец встречаются, и все легко разъясняется к общему удовольствию. Штеттена позабавило, что письма Гануси и Релли так мирно лежат друг подле друга. Гануся писала регулярно, каждый месяц, письмо обычно приходило числа двадцать пятого; она писала о том, какие успехи делает маленький Джон, какие она сама делает успехи, — она училась, намереваясь работать в сфере социального обеспечения. Иногда она вкладывала в конверт фотографию малыша — у него были ее глаза, но нижняя часть лица явно напоминала Дойно. И это тоже годилось для водевиля: славный Фабер, так много знающий обо всем на свете, даже не подозревает, что у него есть сын. Да, последняя сцена должна получиться неплохо!
На этот раз Гануся написала много: она собирается замуж, ее жених — учитель, родом украинец, как и она, Джонни любит его, и он любит мальчика. Но для этого ей нужно свидетельство о смерти первого мужа, Гаврило. Теперь она просила Штеттена, в свое время позаботившегося о его погребении и о надгробии, раздобыть свидетельство о смерти. В письме была и фотография: Гануся, немного пополневшая, но в общем все такая же, высокий мужчина с добрым, открытым лицом и малышка Джон, все как положено на скромной семейной фотографии. Штеттен отложил фото в сторону, он ожидал совсем иного оборота дела. Кроме того, Джон оказался заметно выше Агнес, которая была старше его на целых три месяца.
У Релли был красивый, но не очень разборчивый почерк. Штеттену пришлось пропустить несколько слов, чтобы наконец понять, что она писала в глубоком отчаянии. Он еще не знал, о чем речь, но страшная догадка уже начала зарождаться в его душе. Он поискал лупу, не нашел, побежал в детскую и только минут через десять обнаружил ее в животе у куклы.
«Если бы это была немая скорбь о погибших друзьях, то можно было бы надеяться, что она пройдет со временем; если бы это было отчаяние жестоко разочарованного человека, то можно было бы надеяться, что его острый ум, его ирония пусть самым болезненным, но целительным образом вернут ему утраченное равновесие. Но я вижу его таким уже много дней, вижу, как он гибнет, и ничего не могу поделать, и понимаю, что главная угроза не в скорби и не в отчаянии… Только Вы можете спасти его, поэтому приезжайте, пока не поздно. С каждым днем он все глубже погружается в пучину молчания. Если Вам не удастся разговорить его, если Вы не возродите в нем угасшую волю к жизни, он погибнет. Я не нахожу слов, чтобы описать Вам весь ужас его угасания. Я и не подозревала, что боль может быть так безгранична и что безграничная боль может быть так нема».
Штеттен еще перечитал это длинное письмо, красноречивее говорившее о горе молодой женщины, чем о состоянии Дойно, которому, конечно, нужна была помощь, ему нужен был совет, спор, но никак не спасение. Да способно ли хоть что-нибудь на белом свете довести этого человека до такого состояния, что его надо будет спасать, иначе он погибнет? Нет! То, что человек может пережить смерть своего ребенка, — непостижимое чудо, сверхчеловеческий подвиг, который, впрочем, почти всегда удается. Пережить смерть богов легко, и кто может знать это лучше, чем именно этот ученик Штеттена?