— Этого мы не знаем, мы отобрали ее у немцев. Мы зовем ее Сивка, но имя, конечно, у нее было другое. Мы живем в такое время, что даже лошади теряют свои имена.
— Отведите Сивку назад, я останусь здесь, я уйду, только когда не буду подвергать вас опасности.
И тем же самым путем они вернулись назад.
— Ребенком я презирал Улисса за его хитрость, — сказал Роман, когда они опять сидели друг подле друга напротив раскалившейся печки. — Ахилл, а еще больше Гектор — вот были мои герои. Но позднее я изменился. В хитрости есть что-то соблазнительное. Во всяком случае, она дает мне шанс сводить наши потери до минимума. То, что я пьянствую с немцами и играю с ними в карты, кажется вам отвратительным, но это в высшей степени полезно для дела. А кроме того, и это правда, я с удовольствием и пью, и играю. Как и прежде, я и сегодня считаю, что политика — глупа, а война — отвратительна и тупа.
— А какую цель преследуют немцы, прочесывая местность?
— Ищут нас. Они хотят поднять Армию Крайову, спровоцировать ее на действия, чтобы скорее уничтожить нас. Они проиграли битву под Сталинградом, несут потери в Африке, на морях и в воздухе. Им нужны легкие победы и абсолютная надежность линий связи.
— А что делаете вы, чтобы перерезать эти связи?
— То, что можем, не так уж много. Немцев семьдесят миллионов, сто семьдесят миллионов русских и лишь каких-то двадцать миллионов поляков. Победят немцы — мы пропали, победят в Польше русские — мы опять пропали. Все сходится к тому, что в этой стране должны победить сами поляки.
— Я не совсем понимаю, — сказал Эди.
— В Вильне я видел однажды пьесу. Перевод с идиша, она называлась «Тяжело быть евреем». Это было так весело, что можно было умереть от тоски и печали. «Тяжело быть поляком» — однажды должна быть написана и такая пьеса. И это будет точно так же весело.
— Я видел это в Варшаве: колонну детей. А впереди нее шел человек, он нес на руках маленькую девочку. Трамваи на перекрестках останавливались, чтобы пропустить триста еврейских детей, которых забрали из сиротского приюта и вели, чтобы уничтожить их в газовой камере. Мужчина впереди — воспитатель этого дома — не смотрел больше на людей на улицах. Он не ждал от них никакой помощи, ни единого слова сострадания, ни единого утешительного взгляда. На улице, в трамваях — повсюду были поляки.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Роман вспыльчиво.
— Вы сами знаете ответ на этот вопрос. В Треблинке, в Белжеце, в Майданеке, в Освенциме…
— Какое мы имеем к этому отношение? Чернь повсюду одинакова, мы…
— Не только чернь помогает немцам убивать детей, вам это так же хорошо известно, как и мне, коллаборационизм принял ужасающие размеры. Камни Варшавы могли бы кричать, но есть люди, которые говорят: таким образом мы избавимся и от их семени.
— Это неправда! — закричал Роман.
— Нет, правда, и вы это знаете!
— Я знаю, что в этой стране систематически уничтожается элита, лучшая часть моего народа, — сказал Роман. Он тщетно пытался сдержать себя. — Немцы и русские, начиная с сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года до июня тысяча девятьсот сорок первого года, а потом одни немцы. Они обезглавили польскую нацию. Со стороны наших союзников не нашлось для нас ничего, кроме громких слов, никакой помощи. Наша кавалерия должна была саблями сражаться с танками. С тех пор поляки на всех фронтах союзников только проливали кровь — в Норвегии, во Франции, в Ливийской пустыне. Это мне известно. И что нас потом бросят русским под ноги, как их добычу, чего я опасаюсь, мне тоже известно. И мне известно одно еще: у евреев есть деньги, с самого начала они знали, что речь идет о жизни и смерти, почему же они не купили себе оружие, почему не боролись? Детей вели в газовые камеры, а польские плебеи радовались этому? Возможно… Но я так одного никогда и не пойму, почему судьба детей должна потрясать больше, чем участь взрослых, ценность которых не отдаленная призрачная надежда, а реальная определенность сегодняшнего дня. И еще одно, доктор Рубин, я не антисемит, но я и не семитофил. Народ приятен, когда смотришь на него издали, а вблизи я и свой собственный народ не люблю. Я уже говорил вам, я не политик, я эстет. Вы презираете и ненавидите этих чудодеев-цадиков, а Скарбеки в течение пяти поколений были их покровителями и зачастую восхищались ими. И поэтому, сохраняя верность не столько своему убеждению, сколько традиции, я возьму под свою защиту этого святого человека и его семью, если он того пожелает. До других мне дела нет. Впрочем, я ничего бы и не смог для них сделать.