Д. и ему подобные образуют новую, добродетельную и интеллектуальную аристократию. Она никогда не придет к власти, слава тебе Господи, но поможет сесть в седло тиранической олигархии, которая будет самой лживой, самой хитрой и самой жестокой в мировой истории. (Чудовищные политические глупости Платона, чье политическое честолюбие не угасло до конца его жизни — пугающий пример!)
Первой жертвой революции становится теория, на которую ссылаются ее вожди. Следующими жертвами становятся они сами, если они были теоретиками. Все разрастаясь, практика революции будет предавать их и клеймить как предателей. Диалектика предательства — предательство диалектики. На своих прусских небесах Гегель и Маркс могут развлекать друг друга игрой этих слов, но на земле она оплачивается кровью.
Д. не видит, что единственной подлинной революцией до сих пор была промышленная революция, которая хотя и произошла сто лет назад, но все еще находится в своей начальной стадии. По сравнению с ней все остальные революции были бурями в стакане воды. Продление человеческой жизни, например, уже достигнутое на сегодня, будет иметь à la longue[228] больше значения, чем все религиозные и социальные течения.
Дерзкая нетерпеливость революционера: все должно решиться в течение его жизни. Почему? Тот, кто глядит на человечество с исполненным любви терпением, тот ничего в нем не понял и неизбежно станет врагом ему, именно потому, что он весь нацелен на то, чтобы спасти человечество одним рывком.
Исполненное любви терпение… В последние годы Штеттен сам был очень нетерпелив, он не мог оставаться безмолвным свидетелем. Быть не героем и не святым, а стать мудрым — истинно так! Но должен ли молчать мудрец в 1945 году, обнаружив дело Лагранжа? Штеттен бы закричал во весь голос — и был бы ближе к мудрости, чем его ученик.
Нет, героические поступки больше не импонировали Дойно. Он устал от них. И еще потому, что он знал теперь, как мало они меняют. «Опасные недоразумения Д.»? Все, прошло-проехало.
В третьей папке лежал большой, запечатанный сургучом конверт с пометкой: «Для Дениса Фабера. В случае если он не вернется с войны, прошу, не распечатывая, уничтожить этот конверт».
Это были письма Гануси к Штеттену. Из них Дойно узнал, с опозданием в одиннадцать лет, что именно его старый учитель помог Ганусе оставить его и уехать как можно дальше, уехать от человека, от которого она была беременна. Только годы спустя, а может, и десятилетия, но не раньше, чем он освободится от своих опасных недоразумений, Дойно предстояло узнать, что он был отцом.
В первых письмах Гануся говорила о нем со страстной любовью, потом с симпатией и озабоченностью. Но все они, от первого до последнего, осуждали его.
Он заставил себя прочитать все письма второй раз и заново испытать глубокий стыд.
Был уже день. Менье выключил свет. Он еще помедлил, прежде чем разбудить Фабера, — его голова лежала на столе, поверх писем и фотографий. Как бы он ни волновался, но перед тем как его сморил сон, лицо его осталось спокойным и мирным, строгость и напряженность черт исчезли полностью, и Фабер выглядел почти молодым. И он тоже сделан из броневой стали и каучука, подумал Менье. Чего только Фабер не пережил! Пусть все это он хранит в своей памяти; но достаточно одного часа сна, чтобы от всего отключиться. Как было бы ужасно, если бы мы состояли только из души, и как это разумно, что есть еще и тело, которое живет сегодняшним днем и избавляется от вчерашних страданий, как от всего, что неудобоваримо.