— Я знаю, что ждать от тебя ответа не имеет смысла. Ты всегда молчал, особенно когда молчать было просто нельзя. Тебе никогда не было до нас дела, ты никогда не любил нас. Эйнхарда ты тоже не любил, по крайней мере, пока он был жив. Не смотри на меня так, я тоже уже стара и больше не боюсь ни тебя, ни твоего бездонного эгоизма. Я и рада бы пощадить твои чувства, да у тебя их просто нет. Эйнхард стал тебе нужен, лишь когда он умер, только тогда он стал твоим собственным творением, частицей тебя самого и твоего личного мирка. Говорю тебе, не смотри на меня так, я тебя больше не боюсь. Я пока еще не способна смеяться над тобой — ты причинил мне слишком много страданий. При всем твоем уме ты даже не подозреваешь, как это тяжело — жить рядом с тобой. С человеком, которому всю жизнь хотелось лишь одного — доказать всем остальным свою правоту. И ты стал для этих остальных невыносимым. Сколько людей тянулось к тебе — где все они теперь? Ты всех распугал, никто из них и подумать больше не может, что когда-то уважал или даже любил тебя. Даже воспоминание о тебе кажется невыносимым — а я выносила тебя так долго. И за этого Фабера ты цепляешься только оттого, что он вовремя раскусил тебя. Тебе никогда не удавалось подчинить его, взять над ним верх, доказать и ему, что ты прав. Ах, боже мой, если б ты мог посмотреть на себя со стороны и увидеть все свое тщеславие, свое бессилие всегда и во всем, когда требовалась твоя помощь. Услышать, какой желчью ты поливаешь людей, верящих хоть во что-то, — ты, который сам никогда не был способен ни на привязанность, ни на малейшую жертву.

Он почувствовал, что у него снова дрожит подбородок, но не мог отвернуться, захваченный горьким порывом этой женщины. А что, если она права? Даже если возразить, что, скорее всего, так оно все и есть, но не в этом дело и не это — самое важное. Очевидно, было уже поздно предлагать ей сесть, поэтому он встал сам. Она, наверное, долго готовила эту речь, сформулировав каждое обвинение бессчетное количество раз, — сколько же времени ушло у нее на это? — находя себе в них утешение и оправдание.

Он перебил ее:

— Почему ты говоришь мне все это? И почему именно сейчас?

— Потому что я ухожу! Навсегда!

— Что?

— Ухожу — вместе с детьми. Я буду жить у них. Надеюсь, ты ничего не имеешь против?

— Нет, ни в коем случае.

Жена, уставшая от своего долгого и напряженного порыва, казалось, постарела снова. Оставалось лишь кое-что обсудить. Это заняло немного времени. Штеттен сразу согласился на все ее требования, — она не станет для детей обузой, она хорошо обеспечена.

— Я переезжаю послезавтра, — сказала она, так и не сумев подавить волнения, точно ожидая, что он еще попробует удержать ее.

Он сказал:

— Что ж, все уже сказано, все решено, я тебя не удерживаю. У детей тебе, конечно, будет лучше, ты всегда находила с ними общий язык. Я давно ожидал, что так будет.

— Выходит, ты и тут оказался прав?

— Выходит, так, — ответил он. — Я и тут оказался прав.

— И счастлив по этому поводу, признайся!

— У нас с тобой всегда были разные представления о счастье. Кстати, это, возможно, и было причиной того, что мы оставались чужими даже в объятиях друг друга — то есть уже очень, очень давно.

Потом она говорила еще и все ждала чего-то. Чего не могло быть. Он уже не слушал ее; наконец она ушла. На двадцать лет позже, чем нужно было. Закат Римской империи занял больше времени, чем ее расцвет и слава, вместе взятые. Конец вообще отнимает слишком много времени — и у истории, и у каждого отдельного человека. Прощание затягивается, и вот уже момент достойного ухода упущен. От каждой новой эпохи попахивает тленом, ибо у покойников больше инерции, нежели энергии у наследников.

2

Выйдя из дому, Штеттен вдруг почувствовал, что не сможет вернуться, что эти два дня, пока жена не переедет, ему придется бродить по улицам. Все было сказано, уход был достойным, любая новая встреча была бы неуместна и в высшей степени бессмысленна.

Он пошел туда, откуда, как ему показалось, доносились выстрелы — по-видимому, довольно далеко. Но время у него было, целых два дня. По дороге ему попадались военные патрули, и лица солдат под касками выглядели еще тупее обычного. Всегда, когда требовалось уничтожить какой-нибудь древний город и его жителей, призывали вандалов. Вандалы были свои, они жили в деревнях — все так же тупо, как в тринадцатом веке. И ждали только, когда им дадут свободно сорвать на «городских» свою злую тупость. Они повырывали бы кресты, стоявшие у развилок дорог, чтобы крошить ими черепа, но им дали оружие, изобретенное, кстати, горожанами, и каски, чтобы прикрывать головы, в которых мир, и без того отвратительный, выглядит еще более отвратительным, чем в действительности.

— Вы думаете, куда идете, уважаемый господин? — сердито осведомился у него полицейский.

— Вы меня удивляете, друг мой, — сообщил ему Штеттен. — На вас среди бела дня надеты винтовка и каска. И револьвер к тому же. Кого это вы так боитесь?

Полицейский испытующе посмотрел на него:

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги