Через месяц я стал гулять в больничном дворе — если это вообще можно было назвать двором. Колодец двадцать на двадцать метров, похожий на бесконечные дворы в Петрограде (помню, как бегал по ним в детстве), без кустов, без травы, просто голая земля. Был март, и в воздухе висела противная сырость, но даже эта сырость казалась божественным альпийским воздухом после больничной вони.

Иногда Бергнер выходил во двор со мной, мы смотрели в небо, потому что больше смотреть было не на что, и разговаривали. Иногда мы разговаривали о снах.

— Каждый день я вижу, как умирают люди, — говорил Бергнер. — И пару месяцев назад мне приснилось то, чего до сих пор не могу забыть. Мне приснилось, будто я освободился отсюда, приехал домой, меня встречают родные люди, улыбаются, накрывают стол. Но стоит мне прикоснуться к человеку — и он умирает. Я пожимаю руку отцу, и он падает замертво. Хлопаю брата по плечу, и он валится на пол. Целую жену — и она умирает. А самое страшное, что я при этом ничего не чувствовал. Мне было просто интересно смотреть, как они умирают. Я проснулся посреди ночи — я тогда уснул прямо за столом в кабинете — и долго курил, потому что после этого сна мне не хотелось жить.

— Бывают такие сны, — сказал я.

— А у вас бывали сны, после которых не хотелось жить?

Я замолчал. Вспоминал. Вспоминать было тяжело.

— Однажды я долго не мог проснуться. Я просыпался во сне. Раз за разом, раз за разом. Каждое пробуждение было новым сном. Я до сих пор не до конца уверен, что не сплю. Хотя, скорее всего, все-таки не сплю.

Это было все, что я смог выдавить из себя.

— Вы хотели бы, чтобы это было сном?

Я задумался, но так и не нашел, что ответить.

— Еще тут был такой случай, — продолжил Бергнер. — Однажды в ночи всю палату разбудил один больной. Он был очень тяжелый, даже не ходил, я дал ему два-три дня, не больше. И он вдруг вскочил с койки и в каком-то безумии побрел в коридор, падая, снова поднимаясь, держась за стенку. Его остановили — он кашлял кровью, хрипел, но все равно порывался куда-то уйти, и ему было очень, очень страшно. Его кое-как успокоили, и он рассказал, что ему приснилась чернота.

Услышав это слово, я вздрогнул.

— Чернота, — продолжал Бергнер. — Мы спросили его, что за чернота, что он имеет в виду, почему он так испугался — а он отвечал, что не хочет обратно в койку, не хочет спать, что ему срочно надо уйти куда-нибудь подальше. Я отвел его в этот самый двор, где мы стоим, усадил на землю, дал отдышаться и успокоиться. Но он так и не рассказал, что это была за чернота, которая так напугала его. Он просидел здесь до утра, а следующим вечером умер. Теперь мне это не дает покоя. Что за чернота? Как она выглядит? Я тоже боюсь ее. Мне было страшно, когда он рассказывал про эту черноту, и я никогда не забуду его взгляда.

— Чернота — это очень страшно, — сказал я.

— Вы видели ее?

— Я никому не пожелаю этого увидеть. Я очень рад, что больше не вижу снов.

Я сказал правду. После того, что произошло на станции Калинова Яма, я не видел снов.

Я до сих пор не вижу их.

По вечерам я пью горячее молоко с медом и сплю безмятежным старческим сном. Иногда просыпаюсь посреди ночи от кашля. Даже сейчас я кашляю — туберкулезное проклятие Колымы не оставило меня и в Восточном Берлине. У меня бледная, дряблая кожа, и сам я до сих пор тощий, как скелет, и когда мы собираемся выпить немного пива со старыми друзьями, они посмеиваются над моими выпирающими скулами. Нас осталось совсем немного, но мы любим шутить друг над другом. Только не шутим над ампутированной рукой Рудольфа Юнгханса — ему крепко досталось, когда красные обстреливали Берлин. Там же его и контузило, с тех пор он глух на одно ухо и все время переспрашивает, когда ему о чем-то говорят, но об этом я, кажется, уже писал.

Мы стары, и скоро один за другим начнем умирать. У нас нет жен и детей, мы сидим в своих однокомнатных квартирах под бдительным присмотром товарищей из Штази. Зачем наблюдать, все равно мы бесполезны, все равно мы скоро отправимся на кладбище — я не знаю. Но так надо.

Сейчас моя жизнь состоит из воспоминаний. Но я очень стараюсь как можно реже вспоминать то, что было в те годы, и в этих мемуарах я не напишу ни слова о том, что на самом деле произошло на станции Калинова Яма.

★ ★ ★

Станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года, 15:10

Гостиница выглядела так, будто война уже началась. Хуже было только в Тегеране, вспомнил Гельмут. Обшарпанное двухэтажное здание из белого кирпича построили явно до революции и с тех пор не ремонтировали — на крыше росла трава, расколотые ступени на крыльце пошатывались, и подниматься по ним приходилось осторожно.

Внутри было душно, пахло нафталином, толстый лысый заведующий за стойкой смотрел на Гельмута и связного стеклянными глазами, будто не замечая их.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги