– Никогда не забывай, – прошептал он, – что я первый сказал тебе о том, какой ты художник, Микеланджело! Но ты, конечно, забудешь!
– Никогда не забуду, Франческо!
– "Все на земле текуче и непрочно…" – возразил мальчик словами песни и омрачился.
– Что с тобой, Франческо? Ты какой-то странный… – прошептал Микеланджело.
Граначчи немного помолчал. Потом вдруг горячо заговорил:
– Ты не подумай, Микеланджело, что это из-за того, что сказал Гирландайо. Ты знаешь, я люблю тебя больше всего на свете и радуюсь вместе с тобой, но не могу, потому что я такой… от меня всегда что-то ускользает… хочу схватить и не могу… я знаю, что я странный, злой… не могу, рад бы измениться, ах, господи, господи… борьба напрасна… ты – моя твердая земля и якорь, Микеланджело, только ты, я тебя люблю, да, люблю так, что даже хочется как-нибудь обидеть… сам не понимаю… и тебе не могу объяснить… но это так, я всегда был такой и таким уж, наверно, останусь… из любви делать зло…
– Это не любовь, Франческо! Это не любовь, – прошептал Микеланджело.
– Наоборот, – ответил голос, проникнутый горечью пасмурной, тяжелой усмешки. – Это великая любовь!
– Любовь не делает зла.
– Моя делает, – возразил Граначчи. – У Петрарки есть об этом стихи, я их хорошо помню:
Любовь, смеющаяся мукам,
Как лавр сурова, холоднее снега,
Камень живой, а все-таки любовь.
– Камень живой… – прошептал Микеланджело, и глаза его потемнели.
– Да, так сказано в Петрарковом сонете: "Камень живой, а все-таки любовь". Я это чувствовал еще раньше, чем прочел Петрарку, только не умел выразить, я знаю, что так и у меня, и я тоже – живой камень…
– Не надо так говорить, – возразил Микеланджело, и бледное лицо его подернуто мечтой.
Граначчи пристально на него посмотрел.
– Я хочу быть как те великие, славные мастера, о которых мы знаем, но что-то все время сбрасывает меня вниз, все время что-то предостерегает, чтобы я себя не обманывал, что таким я никогда не буду, что я все время скольжу по поверхности, а внутрь не могу, – кто заглушит во мне этот малодушный голос? А я должен, понимаешь, должен, – иначе сойду с ума, должен, хочу быть больше Джотто, Мазаччо, Леонардо, Боттичелли и всех остальных, – не думай, что я сейчас брежу, – если б ты только знал, как мне больно, как я мучаюсь, как болен этим, – но ты не поймешь и не поможешь… только она.
"Кто?" – хотел спросить Микеланджело, но промолчал.
Граначчи с трудом перевел дыхание. Руки его сжаты, словно в судороге. Ноябрь. Мы живем в такую пору, когда мальчикам некогда. Торопливая, поспешная жизнь – страсть мальчиков, так же как знание – страсть юношей. Всегда уходит, всегда убегает, как сказано в Лоренцовой песне, только смерть незыблема, неколебима и неподвижна.
– Она, – сказал Граначчи. – Но она уже мертвая. И как раз поэтому мне поможет.
Мертвая? У Граначчи никто не умирал. И почему – как раз оттого что мертвая, должна помочь?
Граначчи продолжает прерывисто, страстно: