– Нет… – с трудом промолвил Лоренцо. – Не то. Об этом я не жалею. Савонарола – великий человек, и он был нужен, утверждаю даже теперь, когда он повел наступление на меня. В лице фра Джироламо восстала сила, которая должна была прийти, я только ждал, когда уляжется первая ее волна. Фра Джироламо и я – оба мы боролись за чистоту церкви, против симонии пап, о которой идет молва по всей Европе, – каждый на свой лад… Если бы мы помирились, от этого произошло бы много добра… Но он и во мне видел врага, платоника. И против меня пошел. Но как я боролся с ним? Я мог бы добиться от папы, чтоб тот посадил его в римскую тюрьму. А вместо этого я позвал его сюда, под свою охрану. Мог потом выслать его из города. А вместо этого осыпал его самого и монастырь подарками и пожертвованиями. Мог добиться от генерала ордена, отца Турриано, запрещения его проповедей, а вместо этого настоял на его назначении приором, а потом представителем ордена доминиканцев от Тосканской провинции. Вот как я боролся с ним. Я ни разу не сделал ему ничего плохого, хотя мог. А теперь еще одно… Позвал его к себе…
– Ты… позвал Савонаролу… сюда… в Карреджи?.. – пролепетал в изумлении Полициано.
– Да… а почему бы нет? Он призывал на меня кары господни, называл меня язычником. А я позвал его затем, чтоб он дал мне благословение.
– Лоренцо… несоответствие сущего… ты помнишь? Еще раз предостерегаю тебя… Ты говорил, что над каждой твоей трагической минутой, над каждым твоим судьбоносным мгновением всегда появляется какая-нибудь плоская острота, грубая шутка, насмешка, – помнишь тогда Фичинов смех? А потом Скарлаттинов лай и всякое другое… Я тебя всегда предостерегал… говорил: "А не кажется тебе, что ты часто устраиваешь это сам?"
– …чтоб он дал мне благословение, – повторил Лоренцо. – Ради двойной пользы. Во-первых, я предстану перед богом с этим благословением, а кто знает, что скрыто в презираемом фра Джироламо. И, во-вторых, – для семьи, понимаешь, для нашего рода… понимаешь, для Пьера. Великая моя забота Пьер! Пускай узнают во Флоренции, что Савонарола помирился с Медичи… даже если будут говорить, что Маньифико на смертном одре унизился перед Савонаролой, – да, пускай говорят повсюду, – понимаешь, это для Пьера! Савонарола теперь в силе, и Савонарола благословляет своими руками. Кого благословляют, тому желают добра, того прощают, на того призывают милость божию. Пускай об этом говорят во Флоренции, это важно для Пьера – понимаешь?
Он умолк, изнеможенный. В голосе его было столько печали, тоски и тревоги, что стесненное Полицианово сердце стало новой плавильней боли.
По римской дороге мчал во весь дух к воротам Флоренции покрытый пылью и потом гонец. Но было еще далеко.
В сенях послышался шум и шепот многих голосов. Приехала Кларисса Орсини и сноха Альфонсина Орсини, урожденные римские княжны, приехали мальчики Джулио и Джулиано, пришла вся Платоновская академия в полном составе, старенький маэстро Бертольдо, ничего не видя от слез, пришел, пошатываясь, поддерживаемый учениками, среди которых был Микеланджело; Бернардо Довицци Биббиена, невыспавшийся, но бодрый и важный, оживленно беседовал с Пьером. Появился гонфалоньер республики Кристофоро Ландини, появились представители Совета пятисот и Синьории. Все теснилось в сенях, все ждало, когда правитель позовет проститься. Полициано слышал этот глухой гул. Для их беседы вдвоем оставался лишь малый срок. Он наклонился к Лоренцо, так что лица их соприкоснулись.
– Так в чем же самая большая твоя боль, Лоренцо, твой промах, за который ты дорого заплатил?..
Медичи открыл глаза и поднял было руку, но она опять упала.
– Маддалена… – прошептал он. – Брак Маддалены… кровавый, продажный Рим… истасканный Франческетто Чиба, картежный мошенник, папский сын, торговец индульгенциями… завсегдатай публичных домов и трактиров… расхититель папской казны… ему-то отдал я самое дорогое свое дитя, все свое счастье, свою Маддалену! Величайший мой промах заключался в том, что и я однажды пошел навстречу папским замыслам, один только раз… а когда спохватился, было уже поздно… Подумай, какой был бы ужас, если б умирающий Иннокентий захотел сохранить за своим родом власть и вдруг опоясал бы эту куклу, своего сына, негодяя этого, – мечом… Ах, Педро Луис, Джироламо Риарио, какие это были противники! Тоже папские племянники… Но Франческетто этот! Если б из-за него вспыхнула война, теперь, когда французы стоят у ворот, из-за него, только что вставшего от объятий какой-нибудь девки за Тибром…
– Понимаешь, – прошептал Полициано, – это невозможно. Вся власть – в руках князя Сансеверино, папского кондотьера, и потом, кардинал Родриго Борджа, – эти двое не допустят…