Мои думы были прерваны звонком домофона: пришли остальные долгожданные гости. Даже на своём дне рождения я был человеком, в частности, ненужным и посторонним, чьё присутствие в беседах было чисто формальным и необязательным, и даже когда я подолгу удалялся в туалет, имитируя проблемы с желудком и поедая под предлогом лечения оных проблем таблетки-транквилизаторы, как раз таки и раздражающие мне кишечник, смех не прекращался и беседа кипела, потому что не имела ко мне никакого отношения – я был лишь поводом для обсуждения самых банальных тем, не изживающих себя уже какое десятилетие подряд. Да и в общем-то, никто и не заметил, что я поглощал таблетки или отсутствовал по полчаса. На мой день рождения я получил торт с утками, а о моих предпочтениях никто не спросил, даже учитывая тот факт, что торт был явно детский, а я не ел сладкое и сидел на диете, стараясь поддерживать себя в крепкой форме, скрывая под длинной футболкой, как мне казалось, подтянутое и довольно рельефное, хоть и худое тело. Всё же все родные подметили факт моей худобы, который тревожил меня с раннего детства и который я переборол тяжкими усилиями воли и кропотливым воспитанием своего тела. Скажи они мне, что я выгляжу хорошо или что-либо в этом роде, я бы снял с себя футболку и показал бы, что действительно выгляжу неплохо и рад своему телу, но они не сказали этого, лишь порекомендовав мне есть побольше: «Не обижайся, но худоват!». И тогда мне так и показалось: что кожа на моём черепе держится очень натянуто, обнажая скулы и лобные доли, а плечи мои были уже женских и что в целом любой мог бы меня сломать пополам одним ударом – я перестал держать осанку, осел и уменьшился в размерах на своих собственных глазах. Одежда мне стала велика, вися на мне как мешок, и на меня напала удушливая, болезненная сонливость. Руки мои мне показались слабыми, и я с тяжестью держал в руках вилку. Мне хотелось поскорее убраться домой. Меня защищал лишь тот человек, бывший мне отчимом, сказавший: «Худоба – ерунда, а вот лишний вес – уже проблема!», бывший тем же человеком, что подтрунивал надо мной за мою любовь к изучению истории виноделия и дегустации дорогих вин (которыми меня угощали знакомые, нажитые непосильным, но не совсем трезвым трудом) словами «О, собрание алкоголиков!» каждый раз, когда замечал меня за одним столом с бутылкой омерзительной кислой дряни «Крымский погребок», которую я не пил бы, даже будь я действительно алкоголиком. Делал он это лишь потому, что на Новый год я подарил маме прекрасный полусухой немецкий рислинг, а он, переборов в себе всякую притязательность к водке, считал, что пить спиртное не умеет вовсе никто, клеймя каждого без колебаний.
Я как-то ранее имел неосторожность обмолвиться, что занимаюсь плаванием, за что был вознаграждён этим днём подарком в виде полотенца, о стоимости которого был сразу же оповещён: «Вот так цены! Полотенце стоит тысячу рублей! Ты плаваешь, вот я и подумала, что тебе бы новое полотенце, а то ты поди ходишь со старым – позоришься», – сказала моя мама без злого умысла, не подумав спросить меня, есть ли у меня новое чистое полотенце, которое, конечно, у меня было. «Да, конечно. Спасибо, мама», – улыбчиво ответил я.
В общем-то, все знали о моём увлечении литературой, но никто не вёл со мной бесед, интересных мне. Я любил говорить о вещах, стоящих внимания: о любви, о смысле жизни, о творчестве, об искусстве, но, будто специально, такие темы не поднимались в моём присутствии, или же всегда такие разговоры заканчивались ссорой. Порой я говорил вполне серьёзно, что я пишу сам, но им это казалось детским лепетом. В утро этого дня я наполовину дописал свою книгу, которая спасала меня от самых мрачных мыслей в тяжёлые дни, но никто не спросил меня о моих успехах, даже когда я пытался об этом заговорить, – это было лишь хобби, сравнимое с оригами или йогой. Куда важнее было спросить меня о работе, сделавшей из меня больное и закрытое существо, принёсшей мне столько боли и разочарования, как давно ничто не приносило, обсуждать которую я не любил. Деталей требовало моё фиаско, которое я давно проработал и принял, но которое теперь необходимо было ковырять тупым ножом, как старую, плохо заросшую рану. Стоило мне сказать пару бессмысленных фраз, и я завоёвывал пьедестал главного оратора вечера, от которого просили ещё и ещё. А в конце им было необходимо выразить мне сочувствие, поддержав меня в каждом слове, что было сгоряча брошенным оскорблением в сторону просто душевнобольных людей, о произнесении которого я жалел. Приукрасить своё сочувствие нужно было мудрыми предложениями о смене работы или переезде в другой город в поисках смены обстановки и карьеры, а когда я пытался защитить свою душу, говоря: «Знаете, я, в общем-то, хотел бы быть писателем и посвятить этому свою жизнь, даже если бы это скверно меня кормило», я встречался лишь с разочарованными, наиграно вдумчивыми, но ни о чём не думающими в существе взглядами и кивками головы.