Зегелькранц кокетливо засмеялся: «Это не роман и не повесть, – сказал он. – Мне трудно определить… Тема такая: человек с повышенной впечатлительностью отправляется к дантисту. Вот, собственно говоря, и все».
«Длинная вещь?»
«Будет страниц триста, – я еще не кончил».
«Ого», – сказал Кречмар.
Зегелькранц нашел место в тетрадке и прочистил горло. «Я из середины, в начале нужно многое переделать. А вот это я писал вчера, и оно еще свежее и кажется мне очень хорошим, – но, конечно, завтра я буду жалеть, что тебе читал, – замечу тысячу промахов, недоразвитых мыслей…»
Он опять кашлянул и принялся читать:
«Герман замечал, что о чем бы он ни думал, о том ли, что у дантиста, к которому он идет, – седины и ухватки мастера, и, вероятно, художественное отношение к тем трагическим развалинам, освещенным ярко-пурпурным куполом человеческого нёба, к тем эмалевым эректеонам и парфенонам, которые он видит там, где профан нащупает лишь дырявый зуб; или о том, что в угловой кондитерской с бисерной занавеской вместо двери пухлая, но легкая, как слоеное тесто, продавщица (живущая в кисейно-белом аду, истыканном черными трупиками мух), которая ему улыбнулась вчера, изошла бы, вероятно, сбитыми сливками, ежели ее сжать в объятьях; или о том, наконец, что в „Пьяном Корабле“, строку из которого он вспомнил, увидев рекламу – слово „левиафан“ – на стене между мохнатыми стволами двух пальм, – все время слышится интонация парижского гавроша, – зубная боль неотлучно присутствует, являясь оболочкой всякой мысли, и что всякая мысль лежит в люльке боли, ползет с ней и живет в этой боли, с которой она столь же неразрывно срослась, как улитка со своей раковиной. Когда он устремлял все свое сознание на эту боль, стараясь убить нерв ультрафиолетовым лучом разума, он в продолжение нескольких секунд испытывал мнимое облегчение, но тотчас замечал, что он уже не орудует лучом, а думает об его действии, и таким образом уже отделен собственной мыслью от объекта ее, отчего боль торжественно и глухо продолжалась, ибо в ней именно было что-то длящееся, что-то от самой сущности времени, или, вернее, оно было связано со временем, как жужжание осенней мухи, или треск будильника, который Генриетта некогда не могла ни найти, ни остановить в кромешной темноте его студенческой комнаты. Поэтому Герман, размышляя о предметах, которые в иные минуты…»
«Однако», – подумал Кречмар, и внимание его стало блуждать. Голос Зегелькранца был очень равномерен и слегка глуховат. Нарастали и проходили длинные предложения. Насколько Кречмар мог понять, Герман шел по бульвару к зубному врачу. Бульвар был бесконечный. Дело происходило в Ницце. Наконец Герман пришел, и тут повествование немного оживилось, Кречмар, впрочем, чувствовал, что врач будет прав, если Герману сделает больно.