Вера чуяла, как напряженно, порывисто билось все внутри у ее единственного измученного, любимого человека, она различала даже его резкое, сдерживаемое дыхание. Он всегда молчал, когда говорили дедко с отцом, молчала и она, и мать Аксинья, но все думали об одном, каждая душа болела одинаково. Один младенец весело улыбался и пускал пузыри. Глядя на всех снизу вверх, он сучил розовыми ножками, ненадолго освобожденными от пеленок. Вера положила его в зыбку.
— Ох ты, наш Иванушко, ох ты, наш золотой, что, батюшко? Что, милой? Воно-ко как он поглядывает! — напевно заговорила Аксинья, и это вновь успокоило мужиков.
— На церкву не велик финанс, — сказал дедко тихонько, — церкву миром починим.
— А и мельница, тятя, сама себя окупит! — не выдержал Павел. — Ежели по фунту с пуда и то…
— Нет, Паша, не окупит, — твердо сказал Иван Никитич, — не окупит она себя, и мекать нечего. Как в Ольховице с толчеей, так и с этой получится… Ну да попробуй, ежели! Авось и дадут тебе помолоть, Сопроновы-то братаны! Попытай…
Быстро темнело. Иван Никитич наладил десятилинейную лампу и вздул огонь. Ветер стих к ночи, по Шибанихе замерцали желтые окна.
— Продайте вы ее от греха, продайте! — сказала Аксинья, когда молодые ушли под полог.
— Да кто нонче мельницу купит? — засмеялся Иван Никитич. — Ты, матка, не дело не говори. Да и Пашка. Не для того он ее полтора года петает, чтобы продавать… Нет, пойду завтра к Микуленку. Может, скостят недоимку-то… А не скостят, дак не знаю, что будет…
Беседу прервал запыхавшийся оголодавший Сережка.
— Ешь да ложись! — строго сказал отец. — Да руки-то вымой сперва. Сидели с огнем недолго, вскоре все разошлись по своим постелям.
Завтра предстояло дожать рожь. Аксинья постелила себе чуть не под самой зыбкой, перекрестя младенца и сама себя, улеглась, намотала на руку бечевку, чтобы качать.
По молчаливому уговору первую половину ночи с ребенком оставалась она, на вторую же половину приходила Верушка. Качал иногда и бессонный дедко Никита.
Весь дом быстро и враз заснул, один лишь маленький все еще гулил в зыбке и, что-то напряженно постигая, таращил в темноту свои радостные глазенки. За стенами его прапрадедовского дома стихала и вся остальная Шибаниха, лишь кое-где звякала запоздалая колодезная бадья. И вдруг ворота роговского дома задрожали от сильного стука. Дедко, не успевший уснуть, спросил:
— Кто ломится?
— Десятской! На собранье загаркиваю. Выходи на собранье.
Десятский голосом мужика Лыткина повторил эту фразу и побежал дальше.
Никита Иванович решил никого из родных не будить, никуда не пошел и сам. Через два часа, вставая на ночную молитву, он увидел, как широко, не по-крестьянски, светились окна лошкаревского дома. После сельсовета комсомольцы учредили в лошкаревском дому избу-читальню, вернее, красный угол в этой избе.
Цыганская жизнь Игнатия Сопронова текла весь этот год ни шатко ни валко. Здоровье поправилось, но ему все время не хватало чего-то. Впрочем, он хорошо знал, чего ему не хватало. Ерохинский сейф тяжело глыбой лежал на сердце.
Игнатий вместе с женой Зоей окончательно отделился от отца и от брата. Весной он подумал было вспахать доставшиеся ему полосы, но просить лошадь у соседей ему было невмоготу. И он опять подался на лесной заработок. Брат Селька кое-как засеял оба надела. Жена Зоя кормилась в Шибанихе чем придется.
На петров день, в самую сводную жару, она попробовала возить навоз и пахать паренину, но приехавший домой Игнаха запретил выезжать в поле:
— Хватит, и покопались в земле! Да еще в навозе…
Судейкин по этому случаю тут же придумал целый столбец стихов:
Игнаха запомнил и этот столбец… Все лето он думал об одном и том же. В местной ячейке уже не принимали его взносы, ему намекнули на то, что он механически выбывший.
И Сопронов надумал во что бы то ни стало увидеть Ерохина. Он знал, что его судьба полностью в руках этого человека, и твердо решил встретиться, размышляя о том, что под лежачий камень вода не течет и что ждать ответа на письма пустое дело. С такими мыслями Сопронов после двухсуточной тряской дороги обивал пыль у ерохинского крыльца. (Игнатий для надежности пошел на квартиру.) Он был уверен в своей удаче. Но, как и все, слишком уверенные в этой удаче, он думал лишь о себе, ему и в голову не приходила такая мысль: «А каково сейчас самому-то Ерохину?»