— Да так. Сколько брал с пуда?

— С двух пудов фунт.

— Ну вот. Ты этот фунт не пахал, не сеял, он тебе доставался даром.

— Нет, Михайло Иванович, неправда! — Данило даже привстал со стула. — Я вон одного дегтю на эту толчею сколько перепокупал, может, на весь гарец. А ремонт, а всякие клюшки-гвоздики! А силы да время сколь, подавись эта толчея! Я вон ее сам в коммуну бесплатно сдал.

— Прижали, наверно, вот и сдал, — сказал Калинин.

— Да за что прижали-то? — Данило встал. — Я эту толчею восемь годов делал своими руками. Люди о празднике в гости, а Данило топорик в руки да на угол. Ладно, богаче людей не буду, нате, берите ее в коммуну! Так теперь-то за что меня из списков похерили? Рази я хуже хоть того же Игнахи Сопронова? Он вон, Игнаха-то, говорят, всю жизнь только и делал что матюги на воротах писал, а тут людями командует…

— Ну, вот что, гражданин Пачин, — прервал Калинин. — Мы ваше заявление рассмотрим и пошлем по назначению. Можете ехать домой.

— Видно, и правда сказано: ворон ворону глазу не выклюет, — вздохнул Данило. Калинин не заметил этой реплики, положил заявление в папку. Прихлопнул ее рукой, давая понять, что разговор закончен.

Сталин, ходивший до этого молча, подошел к столу:

— Михаил Иванович, может, сделаем исключение для товарища Пачина? Надо восстановить, вернуть ему право голоса.

Данило затаил дыхание. Калинин крякнул. Долгой, очень долгой показалась Данилу эта минута.

— Данила Семенович, — глухо сказал Калинин. — Поезжайте в губисполком, решение комиссии будет отменено.

— Ох, спасибо, товарищи! Ох, какое вам спасибо-то!.. — Восторженный Данило не помнил, как выбежал, как нашел проход в барьере и как оказался на улице.

Когда он исчез, левая щека Сталина вновь коротко дернулась, он остановился посреди кабинета и произнес:

— Типичный кулак. Эти мужички загубят нам все дело, Зарубите, Калинин, это себе на носу! Вместе с вашим Бухариным.

— Почему с моим? Насколько мне известно… — Калинин глядел куда-то в пространство. — Насколько мне известно, у вас, товарищ Сталин, тоже до сих пор не было принципиальных разногласий с Бухариным. По крайней мере, в крестьянском вопросе и в борьбе с оппозицией. Пятнадцатый съезд…

— Что значит принципиальных? — крикнул Сталин. — Что значит до сих пор? Что значит принципиальных?

…Калинин снял очки, большим и указательным пальцем надавил на верхние веки. Промигался. Без очков лицо его всегда приобретало выражение детской беспомощности, но это было обманчивым впечатлением.

<p>IX</p>

Петька Гирин, по прозвищу Штырь, нисколько не удивился, когда увидел Данила Панина на Воздвиженке. Еще утром по плетеной корзине он понял, что приехали земляки. Петька был рад этому. Здесь, в Москве, его волновала даже эта плетеная корзина с крышкой на новых петельках. От одного скрипа дранок и пирожного запаха, источаемого корзиной, бывший шибановский нищий, а ныне один из курьеров канцелярии ЦИКа Петр Николаевич Гирин оказался в то утро словно на крыльях. Правда, он всего два дня назад вернулся из Шибанихи. Но деревня и родина вновь казались ему далекой землей, куда, может быть, никогда не будет возврата.

Самым первым осознанным и закрепившимся в памяти воспоминанием Гирина была большая изба, наполненная белым дымом. Третья часть от пола не имела ни единой дыминки, граница дыма и чистого воздуха различалась очень четко. Белый как молоко, густой этот дым напоминал небо, но тогда Петька еще не умел сравнивать. Ему нравилось бегать и прыгать под этим дымом босиком по черному холодному полу. Было приятно, что дым не душит его, как душит взрослых людей: входя в избу, они сгибались в три погибели.

Другое, самое сильное воспоминание осталось от первого хождения к причастию. Ему плохо запомнилось то, что он видел: мерцание свечек, залитые светом оклады икон, суровые добрые лики угодников, а также хоругвь прорезной меди и цветные платки шибановских баб. Все это он помнил смутно, эти зрительные картины путались с незабытыми образами его многочисленных детских снов. Зато очень ярко запомнилось пение. Широкое, всепроникающее, оно на всю жизнь осталось в душе — сладким осколочком чего-то невыразимо прекрасного и необъятного. Петька сидел на руках матери, и это пение на миг обволокло, поглотило его, пронизало все его маленькое существо. Может быть, это было не все пение, а всего одна напряженно-высокая нота или один, но самый прекрасный в жизни и мире звук. Этот звук, растаявший под расписными сводами шибановской церкви, навсегда поселился в Петькином сердце: ему было тогда три или четыре года.

Перейти на страницу:

Все книги серии Час шестый

Похожие книги