Я не переношу, когда Валерия видит меня. Только Эскулапий и рабы полностью осознают весь ужас моего состояния. Они разбрасывают по комнате травы, брызгают благовония на мои перепачканные простыни. Это бесполезно, столь же бесполезно, как то хитрое искусство, с помощью которого египетские бальзамировщики отрицают власть смерти, предлагая засоленную, выпотрошенную человекоподобную карикатуру вместо живого человека.
И все же бывают моменты, когда я испытываю светлый тихий покой, как летний вечер в море, когда парус бессильно повисает, а время как бы останавливается. Тогда я могу вспоминать и писать. Память — просвеченный солнцем кристалл, прошлое и будущее освещены вместе. Но собираются зловредные тучи, гром гремит среди ясного неба, гроза всегда возвращается, чтобы затмить мой горизонт. Скоро она возвратится в последний раз…
Пусть люди помнят меня по моим законам, а не по моим сражениям. Меч ржавеет, мысль вечна. Слова, что я написал, эхом отдаются в моей голове: «Ни один обладатель должности трибуна не должен быть никаким другим магистратом». В этом — испытание его искренности. Если искреннее желание человека состоит в том, чтобы служить народу, пусть это будет тому доказательством, Если он честолюбив, пусть служит в другом месте.
Мне вспомнились запятнанные кровью, избитые лица Гракха и Сульпиция, Друз, умирающий с ножом между ребер. Я видел слишком много жестоких смертей, когда трибун становится богом толпы и, пользуясь своими привилегиями, подстрекает к мятежу.
«Право трибуна издавать законы без декрета сената тем самым отменяется», — написал я.
Оно уже давно было морально утрачено. Сенат ослаблен войной, подкошен преследованиями Мария. Некоторые сенаторы переменили свои убеждения и теперь состояли в проскрипционных списках. Было необходимо вливание свежей крови, и ее обеспечат зажиточные граждане, обыватели. Вот шанс залатать глубокую брешь социальными категориями. «Настоящим декретом следующие триста граждан, являющихся по рангу состоятельными жителями города, допускаются до полного сенаторского статуса…»
Я улыбнулся, вспомнив, сколько было интриг, чтобы попасть в избранные три сотни — заторможенную оппозицию аристократам. Обе группировки в равной степени развлекали меня, в конце концов, мне тоже присущи человеческие слабости.
Вот такому смешанному сенату я поручил полный контроль над судами. Здесь не должно быть никаких скандальных фракций, как было в прошлом, никакого подкупа сторон. По этой причине я также устанавливал большое количество постоянных должностей трибунов под руководством юристов, которые имели дело с гражданскими преступлениями, такими, как убийства, мошенничество, вымогательство или разбойные нападения. От этих судов будущие граждане могут ожидать справедливого разрешения судебных тяжб, беспристрастной оценки, неподкупного правосудия.
Меня всегда часто посещал ужасный призрак Мария, тирана, который был консулом семь раз, и именно его пример я имел в виду, когда писал: «Никто не может быть назначен на должность на второй срок, пока не пройдет десять лет со времени его первого назначения».
Точно так же я не мог не думать о его сыне или Помпее — когда устанавливал минимальный возраст для консульской должности и закреплял декретом порядок, что никто не может стать консулом, если он сначала не проявил себя младшим магистратом в установленном порядке. Я устал от анархии, от жестокой монополии, как и от безответственных молодых горячих голов. Нам нужен мир и установленные рамки поведения, ненарушаемый кодекс законов.
Однако легче уничтожить кодекс законов, чем перестроить его, я всегда чувствовал ускользающую от меня истину и тщетность тех законов, что устанавливал. Я мог бы увеличивать число и расширить полномочия коллегий жрецов, но ни один закон не может вдохнуть веру в сердца людей. Я мог бы ограничить законом расточительность, роскошь, растраты, механически регулируя стоимость пира или похорон, но я не мог уничтожить зуд богатства, который пожирает внуков наших строгих республиканцев. Болезнь поражала изнутри, стремление к добродетелям сошло на нет. Я мог лишь временно унять эту язву, как Эскулапий унимает теперь мою собственную боль, и я читаю в его старых расстроенных глазах, что эта болезнь не поддается лечению. Действительно, мое воображение право — умирая, я ощущаю на собственном теле язвы самого Рима, вплоть до лихорадочного зуда, который опаляет и мучает мою кожу. Это так же беспричинно и непреодолимо, как та сила, которая заставляет человека обедать с золотой тарелки, тратить состояние на белокрылого палтуса, строить бесполезные роскошные дома или копить бесценные драгоценности. И, подобно этой силе, оно поглощает меня, оставляя без сна.
Только страдающий бессонницей понимает бесценный дар сна в его истинном смысле. Он безнадежно гонится за сном в болезненном состоянии ума и тела в час, когда серый свет проникает сквозь ставни, когда те, кого не одолевают мысли, спят сладким сном и тянутся во сне к своим возлюбленным, чтобы их приласкать.