Здесь, в глуши, посреди этих мрачных болот, из-под пера Карлейля начали наконец выходить работы глубоко, истинно оригинальные. Статьи о немецкой литературе стали теперь всего лишь доходным побочным результатом его собственных размышлений: защищая немецкий вкус, он отстаивал теперь собственную позицию, преклоняясь перед мудростью Гете и мистицизмом Новалиса, он на самом деле искал в них противоядия против французского рационализма. Тем не менее его работы о Вернее и Вольтере и статья под названием «Знамения времени» отчасти выражают и его позитивную программу.
В наше время трудно понять, чем могла не понравиться Джеффри статья Карлейля о Вернее. В ней лишь намечен будущий собственный слог зрелого Карлейля, хотя стиль, заимствованный у Джонсона, здесь уже начинает преображаться и заменяться более сжатой, почти лишенной нарочитости прозой. Местами она спрессована до афоризма: «Сказано, что в глазах собственного слуги никто не герой, и, должно быть, это верно, но обвинить в этом можно с равным основанием и героя, и слугу». Том Мур и Фелиция Хеманс так и не удостаиваются здесь упоминания, зато критикуется Байрон за некоторую выспренность, заметную особенно в сравнении с простотой Бернса, критикуется, впрочем, весьма сдержанно и убедительно. Вся статья пронизана теплым чувством, которым отмечены далеко не все из более знаменитых работ Карлейля.
Такой представляется статья нам, но Джеффри судил о ней иначе. Он возражал против тона и слога статья: некоторые мысли, например, что поэты, «подобно миссионерам, посланы своему поколению», не встречали у него никакого сочувствия. Джеффри настаивал на сокращениях. По его мнению, и статья от них не проиграет, да и автор не пожалеет. Весьма оптимистическая точка зрения, если учесть, что выбросить он предполагал примерно пятую часть всей статьи. В корректуре Карлейль восстановил почти все сокращения, вызвав гнев Джеффри. Его упреки предвосхищали те обвинения, которые Карлейлю не раз предъявлялись в будущем: «Думается, что не следует впредь давать вам читать корректуру. Вас это только огорчает, а пользы никакой, так как правите вы дурно... Боюсь, что вы больше восхищаетесь собою, нежели приличествует философу, раз считаете необходимым цепляться за эти ничтожные обрывки красноречия — и отвергать мои безобидные исправления в вашем боговдохновенном труде. Как могло вам прийти в голову восстанавливать слово „фрагментарный“ или эту простенькую, избитую шутку о том, что платье делает человека и что портной поэтому — его создатель?» Однако «обрывки красноречия» появлялись впоследствии даже чаще, да и шуткой о портном он еще воспользовался, причем весьма примечательно.
Берне привлекал Карлейля отчасти своим типично шотландским характером, неприязнь же к Вольтеру в большой степени основывалась на том, что тот представлял (как казалось Карлейлю) «врожденную легковесность натуры, полное отсутствие серьезности», отличавшие французов. На первый взгляд здесь выражен самый обыкновенный, пресный пуританизм. Однако в руках Карлейля эта мысль вырастала и приобретала драматический смысл, знаменуя собой противостояние рационального ума, смотрящего на историю «не глазами благоговейного очевидца или даже критика, но всего лишь через пару антикатолических очков», — более цельному уму (такому, в сущности, как у самого Карлейля), ценившему и силу и остроту рационализма, но способному заглянуть дальше этого рационализма и поставить свои гениальные достижения на службу той Новой Эре, в наступление которой так верил Карлейль.
Противостояние заметно и в другом: яркая жизнь Вольтера и маркизы де Шатле, с их огромным духовным влиянием на современную им эпоху, была во многом похожа на то, чего Карлейль желал для себя и Джейн — и что было недостижимо в Крэгенпуттоке. Читая его рассказ о последней триумфальной поездке Вольтера в Париж, нельзя не прочесть сокровенной мысли самого автора: и он мог бы совершить такую же поездку и даже с большей пользой. Признавая в Вольтере «несокрушимый гуманизм, душу, которая никогда не оставалась глухой к крику обездоленных, не была слепой к свету истины, красоты, добра», Карлейль-моралист тем не менее считал его не более чем шутником, пусть и блестящим: «Если признать его величайшим из насмешников, то следует добавить, что в нравственном отношении он к тому же и лучший из них». Если нам такая похвала не покажется очень уж щедрой, вспомним, что эту статью Карлейль даже не стал показывать Джеффри, так как столь решительное одобрение крамольных религиозных взглядов Вольтера вызвало бы бурю протеста. В этих словах — человек, борющийся с собственной неприязнью ради того, чтобы понять. Пусть назовут ее недостаточно щедрой те, кто сделал равное усилие, чтобы понять Карлейля.