– А я из Этчалара, – сказала она, – это в четырех часах пути отсюда. Цыгане увели меня с собой в Севилью. А на фабрике я работала для того, чтобы собрать немного денег и вернуться в Наварру к моей бедной матушке, у которой никого и ничего нет, кроме меня да маленького
Она лгала, сеньор, она всегда лгала. Не знаю, сказала ли эта женщина за всю свою жизнь хоть слово правды; но, когда она говорила, я верил ей: это было сильнее меня. Она коверкала баскские слова, а я верил, будто она наваррка; и глаза ее, и рот, и цвет лица – все говорило о том, что она цыганка. Но я потерял голову и уже ничего не видел. Я подумал, что если бы испанцы посмели дурно отозваться о моем родном крае, я изрезал бы им лицо, в точности как она – своей товарке. Словом, я был точно пьяный: я уже начал болтать глупости и готов был их натворить.
– А что, если я вас толкну и вы упадете, земляк? – продолжала она по-баскски. – Этим двум кастильским олухам нипочем меня не поймать…
Ей-богу, я забыл присягу, забыл обо всем на свете и сказал ей:
– Ну что ж, землячка, подружка милая, попробуйте – и да поможет вам Божья Матерь Горская!
Мы как раз проходили мимо одной из узеньких улочек, которых так много в Севилье. Вдруг Кармен оборачивается и ударяет меня кулаком в грудь. Я нарочно падаю навзничь. Одним махом она перепрыгивает через меня и пускается наутек, показывая нам пару ножек – и каких!.. Хвалят ножки баскских женщин, но таких, как у нее, надо было поискать… и быстрые и стройные. Я тотчас же вскакиваю, беру пику[162] наперевес, перегораживая тем самым улочку, и поначалу задерживаю своих подчиненных, собравшихся было в погоню. Затем я сам побежал и они вслед за мной. Но догнать ее? Какое там! С нашими шпорами, саблями, пиками. Беглянка скрылась скорее, чем я успел рассказать вам об этом. Да и местные кумушки способствовали ее бегству: они потешались над нами, посылали нас по ложному следу. После нескольких маршей и контрмаршей нам пришлось вернуться в кордегардию без расписки начальника тюрьмы.
Из страха перед наказанием мои люди заявили, что Кармен разговаривала со мной по-баскски, да и, по правде сказать, трудно было поверить, чтобы молоденькая девчонка могла опрокинуть ударом кулака такого здоровенного парня, как я. Все это было подозрительно или, точнее, вполне ясно. После смены караула меня разжаловали и отправили на месяц в тюрьму. Это было мое первое наказание с тех пор, как я поступил на военную службу. Пришлось проститься с нашивками сержанта, которые я уже видел на своем мундире.
Первые дни заключения были весьма тягостны для меня. Я воображал, когда стал солдатом, что дослужусь по меньшей мере до офицерского чина. Носят же звание капитан-генералов мои соотечественники Лонга и Мина[163]; Чапалангарра[164], «черный»[165], как и Мина, нашедший по его примеру убежище в нашем краю, был полковником, и я много раз играл в жё-де-пом с его братом, бедняком вроде меня. Я говорил себе: «Вся твоя безупречная служба пошла прахом. Теперь ты на дурном счету, и, чтобы вернуть доверие начальства, тебе придется работать в десять раз больше, чем когда ты был новобранцем! И ради кого ты навлек на себя наказание? Ради плутовки-цыганки, которая насмеялась над тобой и в эту самую минуту, верно, ворует где-нибудь в городе». Но я не мог отогнать мысли о ней.
Поверите ли, сеньор, ее дырявые шелковые чулки, которые были видны снизу доверху, когда она удирала, так и стояли у меня перед глазами. Я смотрел на улицу сквозь тюремную решетку и среди всех проходящих женщин не видел ни одной, которая могла бы сравниться с этой чертовкой. И помимо воли я подносил к лицу цветок акации, тот самый, что она бросила мне в лицо: ведь даже засохший, он хранил свой сладостный аромат… Если на свете существуют колдуньи, то колдуньей была и эта девчонка!
Однажды входит тюремщик и передает мне алькалинский хлебец[166]. «Вот, возьмите, – говорит он, – это от вашей двоюродной сестры».