Яркое красное пятно в потёмках казалось страшным, но Пашка, обезумевший от страха, не знавший, куда бежать, повернул к нему. Рядом с окном было крыльцо со ступенями и парадная дверь с белой дощечкой; Пашка взбежал на ступени, взглянул в окно, и острая, захватывающая радость вдруг овладела им. В окно он увидел весёлого, покладистого доктора, который сидел за столом и читал книгу. Смеясь от счастья, Пашка протянул к знакомому лицу руки, хотел крикнуть, но неведомая сила сжала его дыхание, ударила по ногам; он покачнулся и без чувств повалился на ступени.
Когда он пришёл в себя, было уже светло, и очень знакомый голос, обещавший вчера ярмарку, чижей и лисицу, говорил возле него:
– Ну и дурак, Пашка! Разве не дурак? Бить бы тебя, да некому.
– Приходили от Григорьевых за какой-то книгой, но я сказала, что вас нет дома. Почтальон принёс газеты и два письма. Кстати, Евгений Петрович, я просила бы вас обратить ваше внимание на Серёжу. Сегодня и третьего дня я заметила, что он курит. Когда я стала его усовещивать, то он, по обыкновению, заткнул уши и громко запел, чтобы заглушить мой голос.
Евгений Петрович Быковский, прокурор окружного суда, только что вернувшийся из заседания и снимавший у себя в кабинете перчатки, поглядел на докладывавшую ему гувернантку и засмеялся.
– Серёжа курит… – пожал он плечами. – Воображаю себе этого карапуза с папиросой! Да ему сколько лет?
– Семь лет. Вам кажется это несерьёзным, но в его годы курение составляет вредную и дурную привычку, а дурные привычки следует искоренять в самом начале.
– Совершенно верно. А где он берёт табак?
– У вас в столе.
– Да? В таком случае пришлите его ко мне.
По уходе гувернантки Быковский сел в кресло перед письменным столом, закрыл глаза и стал думать. Он рисовал в воображении своего Серёжу почему-то с громадной, аршинной папироской, в облаках табачного дыма, и эта карикатура заставляла его улыбаться; в то же время серьёзное, озабоченное лицо гувернантки вызвало в нём воспоминания о давно прошедшем, наполовину забытом времени, когда курение в школе и в детской внушало педагогам и родителям странный, не совсем понятный ужас. То был именно ужас. Ребят безжалостно пороли, исключали из гимназии, коверкали им жизни, хотя ни один из педагогов и отцов не знал, в чём именно заключается вред и преступность курения. Даже очень умные люди не затруднялись воевать с пороком, которого не понимали. Евгений Петрович вспомнил своего директора гимназии, очень образованного и добродушного старика, который так пугался, когда заставал гимназиста с папироской, что бледнел, немедленно собирал экстренный педагогический совет и приговаривал виновного к исключению. Уж таков, вероятно, закон общежития: чем непонятнее зло, тем ожесточённее и грубее борются с ним.
Вспомнил прокурор двух-трёх исключённых, их последующую жизнь и не мог не подумать о том, что наказание очень часто приносит гораздо больше зла, чем само преступление. Живой организм обладает способностью быстро приспособляться, привыкать и принюхиваться к какой угодно атмосфере, иначе человек должен был бы каждую минуту чувствовать, какую неразумную подкладку нередко имеет его разумная деятельность и как ещё мало осмысленной правды и уверенности даже в таких ответственных, страшных по результатам деятельностях, как педагогическая, юридическая, литературная… И подобные мысли, лёгкие и расплывчатые, какие приходят только в утомлённый, отдыхающий мозг, стали бродить в голове Евгения Петровича; являются они неизвестно откуда и зачем, недолго остаются в голове и, кажется, ползают по поверхности мозга, не заходя далеко вглубь. Для людей, обязанных по целым часам и даже дням думать казённо, в одном направлении, такие вольные, домашние мысли составляют своего рода комфорт, приятное удобство.
Был девятый час вечера. Наверху, за потолком, во втором этаже кто-то ходил из угла в угол, а ещё выше, на третьем этаже, четыре руки играли гаммы. Шаганье человека, который, судя по нервной походке, о чём-то мучительно думал или же страдал зубною болью, и монотонные гаммы придавали тишине вечера что-то дремотное, располагающее к ленивым думам. Через две комнаты в детской разговаривали гувернантка и Серёжа.
– Па-па приехал! – запел мальчик. – Папа при-е-хал! Па! па! па!
– Votre père vous appelle, allez vite![3] – крикнула гувернантка, пискнув, как испуганная птица. – Вам говорят!
«Что же я ему, однако, скажу?» – подумал Евгений Петрович.
Но прежде чем он успел надумать что-либо, в кабинет уже входил его сын Серёжа, мальчик семи лет. Это был человек, в котором только по одежде и можно было угадать его пол: тщедушный, белолицый, хрупкий… Он был вял телом, как парниковый овощ, и всё у него казалось необыкновенно нежным и мягким: движения, кудрявые волосы, взгляд, бархатная куртка.
– Здравствуй, папа! – сказал он мягким голосом, полезая к отцу на колени и быстро целуя его в шею. – Ты меня звал?