Елизавета Карповна сама себе показалась пошлой, мерзкой, и ей опять захотелось плакать от своей незащищенности и жалости к себе. «Боже мой, боже», — не могла она успокоиться и чувствовала, что горела от стыда, горечи и досады. Она первый раз с отчаянием поняла, что женская воля, о которой она легко и подспудно мечтала, лжива и оскорбительна. «Это воля быть всякому вольным с тобой, — думала она. — Легче неволя, чем воля». И она зашлась тихими оглушившими ее слезами, словно предвидела свою обреченность на одиночество.
А Харитон все смелел и смелел, настроившись на легкомысленную шутливость:
— А у нас, Елизавета Карповна, в селе тоже живет такая семья: он уж дед, а она вот, как вы, цветок ровно. Феней зовут. Так о ней говорят: на Фенины слезы глядючи и мужик заплачет. Это я к тому, что мы с вами одни…
Елизавета Карповна задула лампу и, встав с постели, заперла дверь на крючок. Харитон же, поворачиваясь на диване, не слышал этого и рассудил, что выждет, когда уснет Елизавета Карповна, и придет к ней. «А чего долго-то ждать. Помешкаю и пойду. Она все равно сонной сделается. Ихая сестра знает, как стыд прикрыть. Этому их не учить».
Поначалу Харитон в своих мыслях никак не мог отъединить ее от Семена Григорьевича. Глядя на нее и разговаривая с нею, он все время вспоминал и думал о нем, считая это самым важным. Она сама по себе для него не имела никакого значения. Но когда Харитон разглядел ее в спальне, когда вспомнил ее слова о том, что муж много старше ее и она любит злить мужа, и от него не имела детей, она заняла все его мысли, и ему, Харитону, уж больше не было жалко Семена Григорьевича, который не должен оставлять одну такую красивую и приметную людям женщину. «Живой о живом думает», — оправдал себя Харитон и пошел к дверям спальни. Он тронул их и не поверил, что они заперты, толкнул сильней — в петельке брякнул крючок. Харитон мгновенно угас, мучаясь от стыда и раскаяния, вернулся на диван, но не лег, а сел, обеими руками обхватил голову, и сумрачные мысли о доме, о жене, мысли, как бы ждавшие его отрезвления, живым и тяжелым укором легли ему на сердце.
XI
Страна остро нуждалась в хлебе.
Урало-Сибирская зона осенью прошлого года собрала хороший урожай, и держателем хлебных излишков был не только кулак, но и середняцкая масса. Нужна была кропотливая разъяснительная работа с середняком, чтобы он поделился своими запасами с городом. В большинстве случаев труженик села участливо отзывался на голос рабочего, отсыпал из своих сусеков и без лишних выгод вез зерно на государственную ссыпку. Но кое-где ретивые заготовители, подогретые враждебным словом разбитой оппозиции, разговаривали с середняком на языке грубого нажима и даже угроз. В вышестоящие инстанции от мужиков пошли жалобы, а поток зерна из глубинки резко упал.
Чтобы метод безоговорочного изъятия хлебных излишков не сделался по деревням массовым, секретарь Омского окружкома партии ВКП(б) Филаков, знавший Сталина по туруханской ссылке, добился с ним телефонного разговора, а на другой день выехал в Москву.
Сталин скоро и радушно принял Филакова, с большой озабоченностью выслушал его и сказал:
— Подобные сигналы, товарищ Филаков, поступают и из других районов страны. Это тревожные факты, и вы хорошо сделали, что не поленились и приехали к нам. Вероятно, в практике кампании по усилению хлебозаготовок товарищи на местах допускают перегибы и отступления от линии партии, а это грозит дать отрицательный как экономический, так и политический результат. Этому надо положить конец.
Слова Сталина глубоко залегли в душу Филакова, и он, возвращаясь домой, знал, что с ретивыми заготовителями, которые хотят поссорить мужика с Советской властью, надо решительно бороться.
В Зауральске сибирский экспресс имел продолжительную стоянку, и Филаков пошел в ресторан перекусить.
— Костя! — окликнули Филакова, и тут же к его столику подошел большой и широкоплечий с обкатанными губами большого рта Сидор Амосович Баландин. Они обнялись. Сели. Пока удивлялись да охали, перронный колокол предупредил, что сибирский экспресс через пять минут отправляется.
— А ведь я, Сидор, везу такие новости, но рассказывать, извини, некогда. — Филаков мигал утомленными глазами. — Может, до Талицы моим поездом доедешь? А там на перекладных, по своей вотчине. У Сталина ведь я был.
— У тебя не поймешь, где правда, а где околесина. Неуж в самом деле?
— Говорю тебе. Пошли. В купе я один. Поговорим.
У почтового окошка Баландин отбил в Байкаловский райисполком телеграмму, чтобы ему подали лошадь к сибирскому экспрессу.
Колокол ударил три раза. Под окнами рассыпался свисток начальника поезда, и вагон дернулся. Внизу под полом что-то заскрежетало, начало бить по железу, поскрипывать и, наконец утихая и потрескивая, наладилось на деловое шипение, будто отдирали на клей посаженную парусину. Проводив резкие и громкие звуки, мешавшие говорить, Филаков стал рассказывать, утаивая в своих глазах живые искорки.