Харитон жил своей радостью и также готов был простить всем и все, согласился:

— И я так думаю, Титушко. Всякая злость в человеке от непонимания. Нет понимания, и все злостью берется. А во злости добра не сотворишь… Я бы и за мешком не пошел, да бритва в нем отцовская. С японской он ее принес. Но я живой ногой.

— А как через Ницу, Харитон Федотыч? Вода. Разве Спирьку паромщика уломаем на лодке.

— В Дымных Трубах найдем — перевезут.

— В таком разе ступай за мешком, а я пойду и прилягу на тес, — Титушко кивнул на окошко, против которого стояли длинные распряженные дроги с новым тесом. Он поднялся из-за стола и показал на вздувшийся карман брезентовых штанов: — На сарафан взял ей. Разве можно молоденькую бабу, Харитон Федотыч, одное оставлять. Она дичей мужика в своей поре. Знамо, в строгости бабе легче, но и кулаком не всякую к себе привадишь. А уж ласочкой всеё изымешь, господи нас прости. — Титушко хотел перекреститься, но отдумал, а поднятой рукой застегнул на рубахе пуговицу.

Харитон ушел в общежитие за вещами, а Титушко растянулся на свежих, согретых солнцем и пыхавших смолью тесинах, облапил пустой подбородок — любил прежде в хорошем настроении и не отвык пока струить бороду между пальцами, но сейчас помял только порожний подбородок и скоро заснул. А сквозь сон услышал странные и сладкие голоса, будто украдчиво пересмеивались девки, играя в прятушки. От этих голосов проснулся и понял, что в харчевню кто-то забрел с гармошкой. Но хорошо знакомая песня совсем необычно мешалась с мелким перезвоном и оттого вся трепетала и вся светилась живой серебряной россыпью. Когда гармошка притихала, колокольчики звенели гуще, неистовей, и к ним прилаживался со скромной застенчивостью деревянный стукоток, быстро набиравший силу. Все эти легкие звуки то поднимались, то опадали, но шли согласно, в лад, потому что искали что-то единое, с одною болью безвозвратно утерянное. И особенно трогала Титушка сухая деревянная дробь, напоминавшая ему девичий выпляс, в котором чудились ему и упрямство, и вызов, и размах лихого обиженного сердца. Титушко, затаив дыхание, пошел в харчевню, боясь упустить в наигрыше самое заветное.

На стуле возле стойки сидел тучный слепец, с круглым и плоским лицом, попорченным оспой, и тихо шевелил мехами гармошку. К нервным коленям его были привязаны колокольчики, которые вроде бы сами по себе переговаривались между собою или вдруг заливались в один голос, и гармошка с мудрым терпением выжидала, когда они, взвившись неведомо высоко, ослабеют и смолкнут почти вовсе.

Погадай мне, цыганочка, погадай,горе мое не утаивай, —

выпрашивала гармошка, а слепец вдруг брал только одни басы и подыгрывал им на деревянных ложках. Ложки так и мелькали, так и выхаживали между коленями и сатиновыми мехами, и слышно билась во вздохах басов древняя безысходная тоска.

Лицо у слепого желтое, в твердых восковых наплывах, глаза смертно-белые, навыпучку, словно вываренные, и нельзя было поверить, что человек с этими навечно заледеневшими глазами может вывести на гармошке песню неистомимой и захватывающей силы.

Титушко постоял у порога, потом ощупью присел на краешек скамейки и потупился: «Да это что за наваждение? Это он как? Кто же из нас зрячий-то, мы или он? За уродство, знать, не обойден: не давши даждь. Ему открылось неведомое «…и глазами смотреть будете, и не увидите», — с волнением вспоминал Титушко любимую поговорку бабушки и вдруг обратил внимание на мелькавшие по пуговицам ладов тонкие длинные пальцы слепого: они двигались, без сомнения, разумно и навычно, в их чутком труде хорошо угадывалась живая, горячая и прозорливая человеческая душа.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги