— Похоже на правду, — отвечал Жохов. — Двадцать шестого сентября наступал окончательный срок эвакуации наших войск из Маньчжурии. За год до этого мы точно в срок покинули Мукден, отчего парламент Лондона пришел в ярость, ибо сам собой устранился повод для объявления войны Японии с Россией.
Ляпишев сказал, что визит Куропаткина в Японию, наверное, сыграл положительную роль в успокоении самураев.
— Напротив, — возразил Жохов, — самураи достаточно усыпили Куропаткина, и доклад министра его величеству можно выразить одной лишь сакраментальной фразой: «Они не посмеют!»
— Я тоже так думаю, что не посмеют, — благодушничал Ляпишев, наслаждаясь бодрым ритмом перестука колес. — Кстати, Сергей Леонидович, не пора ли нам поужинать?
Экспресс Париж — Владивосток славился комфортом. В салоне ресторана вздрагивали в кадках широколистные пальмы, тамбур вагона был превращен в сплошь застекленную веранду с великолепным обзором местности, там стояло пианино для любителей музыки. Генерал и капитан заказали ужин. Ляпишев после Сахалина откровенно радовался хрустящим салфеткам, вежливости лакеев, которые не имели судимости, и улыбкам красивых женщин, которым не угрожала уголовная статья за хипес.
Жохов был гораздо осведомленнее генерала Ляпишева; он сказал, что это лишь начало Сибирского пути:
— В правительстве уже имеется проект французского инженера Лойк де Лобеля, который предлагает, чтобы Сибирская дорога от Байкала отвернула к Чукотке, там будет прорыт туннель под Беринговым проливом, и любая парижанка, сев на такой вот экспресс, закончит свое путешествие в Нью-Йорке.
— Возможно… в двадцатом веке все возможно!
Так они ехали до озера Байкал, где поезд с рельсов насыпи перекатился на рельсы внутри громадного парома, который и миновал «славное море священный Байкал», после чего экспресс, выбравшись из трюмов парома, побежал дальше через Сибирь как ни в чем не бывало. Ляпишев говорил, что Сахалин обижен невниманием военной прессы, а между тем жизнь тамошнего гарнизона достойна хотя бы очерка в «Русском инвалиде»:
— Приезжайте! Единственное, чего никак нельзя касаться корреспондентам, это политических каторжан.
— Я так и думал, — засмеялся капитан Жохов. — Впрочем, ни Чехова, ни Дорошевича власти Сахалина тоже не допустили до общения с политическими ссыльными… Честно говоря, я и сам испытывал желание навестить этот остров страданий. Мне давно хотелось отыскать затерянные следы друга моей юности. Сейчас я не стану излагать перед вами его чересчур сложную биографию. Не назову и его подлинную фамилию. Путем неимоверных ухищрений мне удалось установить, что на сахалинскую каторгу он пошел под фамилией Полынова…
— Как вы сказали? — переспросил Ляпищев.
— По-лы-нов.
— Имя?
— Глеб Викторович. А… что?
Ляпишев закрыл глаза рукою, как женщина в беде.
— Боже мой, боже мой! — часто повторял он.
— Разве с ним что-либо случилось?
— Мне совсем не хотелось бы огорчать вас, но ваш друг Полынов служил писарем в моей губернской канцелярии. Я не сатрап, какими изображают нас иногда борзописцы, я относился к нему хорошо. Он даже получал обеды с моей кухни… Конечно, после того, как пообедаю я сам и все мои близкие.
— Так что с ним случилось? — спросил Жохов.
— Он… повесился. Совсем недавно.
Жохов надолго приник к окну. Молчал.
— Наверное, были причины, чтобы повеситься?
— Не знаю, насколько они основательны. Но в своей предсмертной записке ваш друг Полынов объяснил свое самоубийство страстью к моей же горничной Фенечке… я был поражен!
— Я тоже, — вдруг сказал Жохов.
— Как? Как вы изволили выразиться?
— Я говорю, что поражен тоже.
— Простите. Может быть, вы не верите мне?
— Верю, — ответил Жохов, не отрываясь от окна. — Я верю в то, что писарь вашей канцелярии повесился от безумной любви к вашей же горничной. Но я не верю в то, что мой друг мог бы повеситься от любви к вашей горничной… Полынов таков: он, скорее всего, повесил бы вашу горничную.
Теперь пришло время разволноваться Ляпишеву:
— Позвольте, позвольте… я своими глазами видел. При мне его и вынули из петли. Так кто же там висел?
— Наверное, кукла, — ответил Жохов.
— Кукла?
— Да. Человек бывает иногда куклой в чужих руках…
(Ляпишев не подумал, что он ведь тоже кукла в руках высших властей: если сам не повесится, так другие повесят!)
Вот и Санкт-Петербург… Ляпишев, царь и бог Сахалина, в столице империи сразу потерял свою значимость, растворившись во множестве прочих генералов и губернаторов; если в Александровске подчиненные считали за честь попасть к нему «на чашку чаю», то здесь Михаил Николаевич сам обивал пороги громовержцев имперского Олимпа, домогаясь попасть в их кабинеты с видом просителя. Главное тюремное управление в этом случае оказалось самым демократическим учреждением: Ляпишева приняли без задержки, легонько попеняв за «приписки» в отчетах об успехах урожайности на Сахалине, но даже слышать ничего не хотели о просимой им отставке:
— Что вы! Где мы еще найдем генерала с высшим юридическим образованием, который бы согласился управлять каторгой?
— Но меня-то вы нашли.