А ведь родился он удачно, в семье музыкантов. Что бы ни говорили, обстановка детства, когда человек только формируется, имеет основополагающее значение, и маленький Володя рано узнал сладость гармонии. Отец играл на скрипке в оркестре, был человеком легким, даже легкомысленным и рано ушел из семьи, точнее, сбежал. Мать — крупная, суровая дама, более похожая на мужчину, чем не женщину, преподавала фортепиано в музыкальном училище и шпыняла сына до первой золотой медали на престижном международном конкурсе. В дальнейшем она лишь восторгалась его достижениями и на другую тему говорить не могла. Отца Шапошников не помнил, мать не любил, хотя содержал по-царски, и при первой же возможности поселился отдельно. Умерла она рано, сын ее тело кремировал, а прах поместил в колумбарий, чтобы не обременять себя уходом за могилой.
Пока он концертировал, журналисты писали о нем чуть ли не ежедневно, зарабатывая больше, чем герой их сочинений, но когда Шапошников сошел со сцены, промелькнула скромная заметка, в которой его сравнили с падающей звездой на музыкальном небосклоне. Написали и забыли, даже в юбилей не вспомнили. Но он-то жив, и — что самое ужасное — талант его не умер, и остатки честолюбия еще топорщилось, умерли только пальцы, позволявшие извлекать из рояля божественные звуки. Пальцы музыканта как связки для певца — живой инструмент, который заменить нечем. Жизнь сделалась неинтересной и даже противной.
Он пытался преподавать, но педагогом оказался плохим. На бездарных учеников кричал до остервенения, гневно стучал по крышке рояля, выгонял из класса. Одаренным не спускал ни малейшего промаха, нетерпеливо требовал блистательной техники, которой когда-то владел сам, и полной отдачи себя музыке, на что способны только гении. Нервов он тратил много, результаты были плачевны. Но даже если кто-то из его класса добивался значительного успеха, Шапошникова это не радовало. В нем жила память о собственных притязаниях на уникальность и вечность. Оказаться лишь наблюдателем чужих достижений было обидно. Будущее, не окрашенное его личным творческим счастьем, ему не подходило. Ученики Шапошникова не любили, и в педагогике он разочаровался.
Время тянулось и тянулось бесконечно, не притупляя боль, но кое-как притирая к окружающей действительности. Рояль, шикарный довоенный «Блютнер», он продал. Черный немой инструмент напоминал лакированный гроб. Противоестественно ежедневно лицезреть обитель мертвых.
Душа бывшей знаменитости настолько опустела, что в отведенном ей пространстве свободно гулял сквозняк, но мозг продолжал вырабатывать мысли: возможно, Господь послал ему страдания как шанс очиститься от прошлых грехов и возвыситься духовно. Только вряд ли из этого выйдет путное. Человек часто даже не понимает, что грешит, и не всегда адекватно оценивает свои поступки. Правильно — с его точки зрения и неправильно с точки зрения Бога. Богу трудно соответствовать.
Широким кругом приятелей Шапошников никогда похвастаться не мог. Как всякий большой художник он по сути был одиночкой, но вокруг толпились почитатели таланта, околомузыкальные дельцы, использовавшие пианиста в своих интересах, а то и просто прихлебатели. Они создавали видимость пространства, заполненного единомышленниками, и испарились первыми. Эта судорожная скорость и глубина забвения настолько поразили Владимира Петровича, что подорвали несколько наивную веру во всех остальных знакомых, и он перестал с ними встречаться по собственной инициативе.
Старость могли бы скрасить дети, которых не было. Дети представлялись Шапошникову чем-то посторонним, помехой в главном деле жизни. Погруженный в музыку, он не чувствовал в них необходимости. Привык, что любви к самому себе вполне достаточно для нормального самочувствия, и не считал себялюбие пороком. Так в конце концов и остался один на один с супругой, которая была второй по счету и существенно моложе. Она с самого начала приняла его требование — не заводить детей. Возможно зря, но иначе бы он на ней не женился.