— Вот, брат, какие есть картинки. А твой Каханов рисует всякую ерунду. Сопли размазывает…

— А если узнает атаман — что будет? — спросил я.

— Никто не узнает. И ты — никому. Ни-ни. Понял? — Ваня устрашающе округлил глаза. — Дед говорит: скоро будет ревелют

— А что такое — ревелют?

— Ревелют, понимаешь, — раздельно произнес Ваня, — это когда все пойдут против царя и против богатых. Будут убивать друг друга: иногородние — казаков, казаки — иногородних, богатые — бедных, бедные — богатых…

Мы вышли из кухни на солнце. Ваня оглянулся, пугающе выкатил глаза, угрожающе поднял палец:

— Реве… лют… Запомни!

С этого дня мне все чаще приходило на ум: существует среди людей какая-то тайна. Она растет, разбухает, как грозовое облако. Вот ходят люди, работают, разговаривают, а под застрехой у деда Катигроба лежит бумажка с уродливым изображением царя, под ним — странное слово: «Долой!» И мы, я и Ваня, знаем это слово.

Ощущение, что все пронизано этим «Долой!», как гнилушка — гниением, и что наступит час, когда произойдет это «ревелют», долго не покидало меня.

Однажды я спросил отца:

— Папа, а что такое ревелют?

Он удивленно посмотрел на меня, подумал и покачал головой:

— Не знаю. Не слыхал. Вы читаете книги и должны знать.

Но мне показалось: отец знает, но не хочет объяснить. Я рылся в книгах, но и в книгах не находил этого слова.

После обиды, нанесенной мне Кахановым, Ваня Рогов стал для меня интереснее, вообще он был проще и ближе. Он весело рассказывал о плотничьей работе в артели деда, о том, как дед научил его самому важному в жизни делу — владеть топором, и теперь ему ничего не страшно. Рогов восхвалял труд, ловкость и физическую силу.

— А ты хочешь мазать красками, как твой Каханов. Брось эту интеллигению, — советовал он мне. — Рисование — это для богатых. А нам с тобой нужна работа.

Я соглашался с ним, но иногда на меня нападали сомнения: разве рисовать красками, играть на скрипке или сочинять стихи — это не работа? Причем не менее интересная и заманчивая? Меня все настойчивее тянуло к Каханову…

<p>Затмение</p>

В знойный июльский полдень я работал с матерью на леваде — собирал огурцы. И вдруг частые удары большого хуторского колокола разорвали сонную, полную летней жаркой истомы тишину:

— Бам! Бам! Бам!

Мать разогнулась, выпрямила спину, спросила:

— Что это, сынок? Никак, пожар? Но дыма нигде не видно. Господи, что же это такое?

— Бам! Бам! Бам! — надрываясь, все убыстреннее бил набат.

Мимо двора Кахановых по широкой пыльной улице промчался верховой, держа в руке небольшой трехцветный флаг, который вывешивался в «табельные» дни царских торжеств у входа в хуторское правление. Конь мчался галопом, глухой топот копыт сливался с ритмом набата.

Люди выходили из хат, в большинстве старики и ребятишки, так как почти все работоспособные мужчины и бабы работали в степи на жнивье.

Вместе с набатом по хутору, от хаты к хате, от двора ко двору, как пламя в степи при суховее, перекинулся слух: «Война! Мобилизация!»

Иван Каханов сидел один-одинешенек в своей опустелой хате (больные отец и мать его жили в хате деда) и старательно выпиливал лобзиком фанерные бока для цветочной корзинки. Он собирался подарить ее гимназистке Марусе Федосеевой, гостившей на каникулах у родителей в хуторе. Я вошел, очевидно не совсем осторожно, хлопнув дверью. Каханов вздрогнул.

— Чего тебе? Что случилось? — сердито спросил он, продолжая пилить лобзиком.

— Война! — крикнул я, — Разве ты не слышишь, как звонят?

Каханов разинул рот. На лице его отразилось удивление.

— Война?! — переспросил он. — Откуда ты знаешь?

— Уже оповестили… Сейчас верховой проскакал… Мобилизация…

Ваня встал с табуретки, отложил лобзик, пробормотал:

— А я так увлекся, что будь хоть землетрясение — все равно не слыхал бы. С кем же война?

— С германцами…

Каханов постоял в задумчивости, как всегда, чистенький, опрятный, в своей темно-синей ученической косоворотке, туго подпоясанной ремнем с медной бляхой. Затем подошел к стене, где висела новенькая шашка — дар за успешное окончание двухклассного училища. Ее черные отполированные ножны поблескивали медным наконечником, чуть пониже эфеса сияла посеребренная пластинка, на которой было выгравировано: «Ивану Каханову, донскому казаку, за успехи в учении, в знак верности царю и отечеству».

Был такой порядок на Дону: особо отличившихся в учении казачьих сынков награждать после окончания станичных двухклассных училищ боевыми шашками. Многие ужасно гордились такими подарками, воинственно размахивали ими, похваляясь:

— Хохлов будем рубать!

Но Ваня Каханов почему-то не очень носился с почетным подарком. Как повесил шашку на стену, когда приехал из станицы, так и не снимал больше. Но тут снял, вынул шашку из ножен, провел большим пальцем по ее лезвию, сказал с усмешкой:

— Ну что ж. Шашка готова. Только бы подточить. Пойти добровольцем, что ли?

Он неловко взмахнул шашкой, зацепил горшок с кистями, горшок разлетелся вдребезги, кисти рассыпались.

— Ах, ч-черт! Собери, Ёрка.

Перейти на страницу:

Похожие книги