Мимолетные видения детства, те далекие и одновременно близкие картины, что в памяти со временем неизъяснимо нежно так расцвечиваются, останавливаясь в конце концов на грани были и вымысла, но которые давностью никогда не стираются, — видение этих картин взволновало Федора.
Взволновал его и растроганный вид отца, в руках которого покачивалась начинавшая тускнеть на морозе икона. Федор понимал, что отец встречал их так, с иконой, не только как служивых, но и больше всего как новобрачных, впервые переступавших порог родительского крова. Ведь они уже не могли теперь венчаться в церкви после того, как Надя была обвенчана с другим! Федор смахнул с себя папаху, наклонился, свесив заиндевевший чуб, и глухо попросил, не выпуская Надиной руки:
— Благослови нас, батя.
Надя, чувствуя, как к лицу и затрепетавшему сердцу прилила горячая волна, тоже наклонилась.
— Дай вам бог!.. Дай вам бог!.. — торопливо сказал старик, на минуту подняв и придвинув к их низко опущенным головам икону. Он хотел было сказать еще что-то, но от подступивших слез в горле у него вдруг захрипело, и слова застряли…
Немного погодя в парамоновском пятистенке — хата и горница — наперебой звучали молодые веселые голоса. Матвей Семенович, деловито суетясь, сияя всеми своими морщинами, взялся в первую очередь за печурку. Он как раз растапливал ее, когда Алексей постучал и крикнул ему в окно. Старик совал в печурку ржаную, копной лежавшую посреди пола солому, помешивал кочергой. Жестяная, под потолком, труба — через всю хату, от окна и до печи — пощелкивала, сразу же начиная алеть: сперва снизу, а потом все выше и выше, и по хате, а через открытую дверь и по горнице ощутимо полилось тепло.
Мишка суетился еще больше деда и ни на шаг не отступал от служивых, отогревавшихся у трубы. Они уже разделись и были в одних гимнастерках, хоть и не новых, но ловко сидевших на них под туго-натуго затянутыми ремнями. Поводя восторженными глазенками, Мишка втискивался между служивыми, прижимался стриженой головой то к дяде, то к тетке и без умолку звенел, мешая их разговору со стариком.
— Да угомонись хоть трошки, окаянный! Вот вьюн бесхвостый! — ласково покрикивал на него Матвей Семенович. — Дай слово-то сказать!
Федор внес со двора переметные сумы, отвязав их от седел, и Надя принялась оделять племянника гостинцами: пряниками, кренделями, конфетами, в бумажках и без бумажек. В Мишкину пригоршню гостинцы не умещались, и Надя стала запихивать их в карманы его влажных от растаявшего снега штанишек. Мишка застеснялся и хотел было отойти, но Надя, смеясь, удерживала его за подол рубахи.
— Подождите же вы с ним! Надя, Надюша… Федя! Ну, и репей! Что ж вы не войдете! Дайте же поглядеть на вас! — слабым голосом кликала из горницы Настя, еще не поднявшаяся с постели после родов.
— Дитя простудим, мы же ледяные. Минуточку, оттаем вот, — отозвалась Надя.
— Не простудите. Дите укрыто у меня.
Надя отпустила племянника и незаметно прихорошилась, как бы готовясь показаться самому придирчивому человеку. Ощупывая тонкими пальцами голову, она поправила прическу — зашпиленный тяжелый жгут волос, с гарусным, в мелком блестящем стеклярусе шлычком на затылке; одернула суконную, поверх армейских брюк, юбку. Ростом по плечо Федору, была она все еще подбористая и статная, несмотря на беременность. В глубине души Надя немножко побаивалась старшую сноху, хозяйку дома, и, направляясь к ней в горницу, полуосвещенную светом из хаты, потянула за собой Федора.
Вошел со двора Алексей. Обметаясь у порога, глядя на сына и старика, заулыбался: Мишка подпрыгивал возле кочегарившего, разомлевшего деда и все подносил к его лицу пригоршню гостинцев, заставляя его «покушать» на выбор, «налюбка».
— Отстань от меня, вьюн, наскочишь на кочергу! У меня зубов нет, чем я буду кушать?
— Хо, чем! А ты пососи, — советовал Мишка и, как бы дразня деда, пошевеливал большим пальцем верхнюю конфетку в светленькой обертке, на которой был нарисован красный, вытянувший клешни рак.
Алексей все это время хлопотал в конюшне: расседлывал, растирал и размещал коней. Надиного строевого, то есть Пашкиного строевого, на котором Надя служила после того, как Пашка по ранению выбыл из полка, Алексей хотел было тут же, покормив, отвести хозяевам, Андрею Ивановичу, — пускай не думает, что они, Парамоновы, намереваются этого коня с его амуницией прикарманить. Но посоветовался с Федором, прибегавшим в конюшню за сумами, и отложил это до завтра. Авось за ночь с Андреем Ивановичем, с Милушкой, ничего не случится. Ежели и помянет худым словом — так добра от него все равно не ждать!
Когда Федор вышел из горницы, поцеловавшись и поговорив с Настей, осунувшейся, но бодрой, одетой в новую кашемировую кофточку с рюшами на груди и рукавах, — у печи на низенькой скамейке уже гудел самовар, а на столе, убранном праздничной в цветочках клеенкой, красовался обливной, довольно емкий кувшин. От него, вспотевшего в тепле, — должно быть, стоял где-то в сенцах, — попахивало самогоном — казенная водка была большой редкостью.