Не отзвенел еще в ушах первый разрыв, и не успела Надя опомниться, как снова и еще пронзительней: кле-кле-кле-кле… гу-гууу… вззи… Этот снаряд упал по другую сторону от дороги, на таком же примерно расстоянии. Затем снаряды, уродуя почву, начали ложиться все чаще и ближе; один по одному и по два сразу, фугасные и шрапнельные; в воздухе и на земле; справа, слева и над головой. Противник бил по колонне из тяжелых дальнобойных орудий, и все, что происходило в дальнейшем, Надя помнила смутно, будто сон.
Сотни, поломав ряды, свернули с дороги и целиной, по прошлогодним, заросшим сорняками пашням, по делянам кукурузы и вызревшего жита-падалицы, под углом к прежнему направлению пошли крупной рысью. Двуколка, не отставая, приплясывала на бороздах, подскакивала, металась из стороны в сторону, и седоки едва удерживались на ней. Надю от страха трясло и било хуже чем в лихорадке. Сидя между орущим на лошадь ездовым и писарем, выгнувшимся кренделем и цеплявшимся своими выпачканными в чернилах руками за бечеву, Надя до боли жмурила запорошенные пылью глаза, вглядывалась в мелькавшие впереди спины всадников, стараясь угадать Федора с Пашкой — целы ли они?
Среди вытоптанного копытами жита, возле огромной дымящейся ямы, откуда на проезжавших тянуло удушливым запахом серы, копошились две подбитые лошади. Та, что лежала на разворошенном бугорке, головой к колонне, вороная, с белым на лбу клином и в «чулках», была видна отчетливо. Сотрясаясь вся, она била землю передними в подковах копытами, как бы продолжая бежать. Бок ее, опоясанный подпругами седла, от хребтины до паха был разорван. Куски алого, вывернувшегося наизнанку мяса все еще кровоточили; по свежей глинистой насыпи, набухая, пузырясь и курясь, расползалась темная масса кишок. Другая лошадь была скрыта рожью. Из-за опаленного куста торчал только ее костлявый, со слабо пошевеливавшимся хвостом круп.
Возле лошадей, обезумев, кружился молодой с полотняно-белым лицом служивый. Волосы на его обнаженной голове были всклокочены; шашка, блестя эфесом, болталась на животе. Он приседал, размахивал руками и, как можно было догадаться по разинутому перекошенному рту, надрываясь в крике, звал кого-то на помощь. Но голоса его не было слышно. Под сапогами у него, во ржи, валялась белокурая с никлыми усами голова, отделенная от туловища; а чуть поодаль лежало и само кинутое навзничь туловище, в старенькой, заплатанной и сморщенной на груди гимнастерке.
Писарь подтолкнул Надю, она взглянула на все это и, содрогнувшись, закрыла глаза. Ей делалось не по себе, дурно. Боясь упасть с двуколки, она прижималась к ездовому.
Двуколка с разгона остановилась, и если б ездовой не удержал Надю — лежать бы ей под колесами. Вахмистр с каким-то казаком — вдвоем, разрывая сапогами траву, по цепкости похожую на повитель, подносили убитого. Вахмистр держал его за ноги, казак — под лопатки. Лица убитого из-за локтя казака не было видно, но по санитарной с красным крестом сумке, покачивающейся на нем, свисая, Надя с внутренним трепетом признала сотенного фельдшера, своего учителя. Пальцы правой руки у нее сами собой сложились в трехперстие, и она перекрестилась.
— Слазьте! — тяжело сопя, приказал вахмистр, и голос его прозвучал оскорбляюще грубо, — Ну-к, писарь, помогай, чего раскрыл хлебало!
Труп фельдшера плашмя уложили на двуколку, и вахмистр, сняв с него санитарную сумку, браунинг в кожаной кобуре и передавая то и другое Наде, сказал:
— Все… царство ему небесное. Нет лекаря… Надевай и садись вон на энтого коня, вон, что топчется. Это его конь, упокойника.
Сказал, отвернулся и по-медвежьи зашагал к лошадям, вырывавшим у коновода поводья. Сознание у Нади работало плохо, и она смутно представляла, для чего ей, собственно, надо садиться на коня и что ей надо делать. Но, подчиняясь приказанию начальника, она прицепила к поясу револьвер, с которым еще не умела обращаться, перекинула через плечо сумку и, подбежав к беспокойному, неказистому с виду, но туго подобранному и крепкому в поставе маштачку, впрыгнула в седло. В волнении она забыла осмотреть и перетянуть стремена — фельдшер был повыше нее ростом — но маштачок, влекомый стадным инстинктом, уже мчал ее вслед за вахмистром и казаками к сотне.
Зона дальнего огня противника миновала, и сотни, подравнивая уже потрепанные немножко ряды и давая лошадям передохнуть, перешли на шаг. Снаряды ураганили теперь и месили землю несколько левее. Там, в кустах, маскировались русские гаубицы, и с холма казакам видно было, как они, дружно горланя, размеренно и почти одновременно выплескивали волны бледного с краснинкой света. Изредка над головами все еще погромыхивала шрапнель, злобно визжали осколки и в смрадной безветренной вышине, не та́я, плавали сивые круги разрывов. А впереди, за перелеском, все пуще лютовали трехдюймовые орудия, свои и вражеские, закатывались в истерике пулеметы, и в короткие, редкие паузы слышалась ружейная трескотня. До позиций оставалось верст шесть-семь.