Эта сестрица замужем за хорошим мужиком, ребят народила, сама себе хозяюшка в доме, а все ж надо поголосить, иначе жизнь у молодых не задастся. Уж так заведено.
Вот тысяцкому[6] поют звонко, весело:
А тысяцкий – парень бойкий, девкам пряники раздает, если у него «во кармане казна шевелится и на рёбрушко становится».
Слабый голос Анны дребезжит, а иной раз и повизгивает. Но она слышит не себя, это ведь не ее, а другой, чистый ясный голос, ровно струночка:
Это сестры Мелитина да Маремьяна кержацкую свадьбу опевают.
У Маремьяны голос грудной, сочный – голосистой девка уродилась. Это она все тысяцкому-то петь любила: «Ах, тысяцкой, ты честной человек…»
Но ведь как иной раз бывает? Слушаешь с удовольствием, думаешь: ох, красиво поет, и песня красивая. А Маремьяну слышишь, так только и звучит где-то в душе: как жить-то хорошо на белом свете, господи… Радость-то какая… И тысяцкому, парню молодому, казны не жаль: нате, девки, для таковой-то радости чего пожалеешь!
А Мелитина, младшая, сама будто струночка тонкая, и голос чистый, ясный: «Не было ветров – вдруг навинуло…»
Отчего у всех слезы на глазах? Откуда в девичьем голосе эта тревога средь дня светлого? Ревет и белобрысая Анька за высоким забором. Хочется ей и на невесту поглядеть, и на бойкого красавца тысяцкого. Как они там друг перед дружкой красуются на широком дворе. Как бражкой потчуют – водку кержаки никогда и в рот не брали. Да что увидишь из-за забора?! Богатая деревня их кержацкая была по-над прудом, мельница стояла на плотине.
Богато-то как кержаки жили, никого не звали к себе, даже и поглядеть. Скупые до чего – нищего даже близко к деревне не подпустят, бывало; так те и не заходили никогда. Занозисты, заносчивы были кержаки. Никто-то им не ровня. Гоститься, родниться ли, торговать – все только со своими. Свадьбу, вспоминается Анне, если и увидишь, так только когда на тройках ко сватам или от сватов едут. Звон колокольцов да песни далеко окрест слышно. Чтоб на свадьбу кого из чужих позвать? Уж это никогда.
Маремьяны вскоре не стало видно в деревне, наверное, замуж далеко отдали. А голос Мелитины звучал долго, стал глубже и сильнее, да только тревога в нем росла, как чуяла что-то сероглазая певунья…
– Вот за гордыню за вашу так вам и досталося, – сердито шепчет Анна Трифоновна. И детская обида, как будто вчера было, опять подступает слезами.
Сложнейшие философские вопросы мучают не только высокие умы. Что есть справедливость? Хладнокровно соберет ссылки философ: и такой поход есть, и этакий. А безголосая Анна плачет, не понимая, почему у Мелитины есть все: и голосище, и дом, и мельница. А у нее, у Анны, – ничего! Но ведь нищему духом не подашь, а их так много, нищих, и так мало тех, кому Бог дал. Ведь это же ты, Господи, даешь талант трудиться согласно, силу порой немереную даешь или дивный голос… И если ты, Господи, назвал гордыню грехом, укажи одаренным тобою, как не грешить?! Как подать?! Ответа не было и нет. Нищие духом сами решают этот вопрос.
– И ни-и-чегошеньки от их богачества не осталося. Как ровно большую сосну молоньёй в мелкие щепки разбило и чисто всю разметало… Тогда, в тридцатом годе, вся беднота сбежалася. Кержаков раскулачивали. Мужики каки-те с ружьями из района явилися, растрясали кержацки сундуки.
И верно, что:
Босота обулась, простоволосые оплатались. Шали-то какие богатые у кержачек были! Анька сама-то малая была еще тогда, а мамка ее бегала делить. Бойкая баба была, царство ей небесное. У Мани-комиссарихи – так ее в деревне прозвали – мужик был никакой не комиссар, а конюх у председателя сельсовета. Так она домой одну шаль принесла, развернула. Анька и ум потеряла: это кому?!
– Да мне! Чё, имя – всё, а нам – ничё?!