А еще есть и мой прежний сослуживец по Пенн-стейту[5] Томас Роджерс, чей роман «Признания рожденного веком» выделялся среди номинированных. В 1968 году нам с Томом показалось забавным, что мы оказались первыми за всю литературную историю однокашниками, выдвинутыми на одну и ту же премию: его «Погоня за счастьем» и моя «Заблудившись в комнате смеха» обе не выиграли в том году Национальную книжную премию, уступив ее «Ступеням» Ежи Косинского. То, что нас номинировали вместе и в этом году, мы сочли довольно жутким. Если такое случится в третий раз, мы собираемся написать вместе пенсильванско-немецкий готический триллер, озаглавленный Verhexed[6], и не оставить остальным никаких шансов.
Итак. В письме к герцогу Веймарскому Гёте писал: "Я убежден, что отказываться от высоких отличий почти столь же нескромно, как и упорно их домогаться". Согласен, несмотря на известную претенциозность и эфемерность подобного разграничения. Мы все разделяем трагический взгляд на литературные премии, но было бы так скучно, если бы их не было вовсе, и куда приятнее игнорировать их, сперва выиграв. Стоящей литературной премией, по моей оценке, является та, которая при случае будет присуждена писателю, несмотря на то что он или она ее заслуживает. По этому определению Национальная книжная премия по литературе – стоящая литературная премия; я рад принять ее от имени Шахразады, Пегаса и компании – и той Химеры, которую они всё еще преследуют.
ОРИЕНТИРУЯСЬ[7]
Мы встречаем сегодняшнее утро во взаимном недопонимании. Вы ожидали, что я прочту что-либо из своей прозы и о ней поговорю, я предполагал, что буду обращаться к группе первокурсников в рамках программы по их ориентации,– и первоначально планировал именно так и поступить. Интересно, удастся ли мне убить обоих этих зайцев.
Что касается ориентировки университетских новичков в их незнакомом академическом окружении, то здесь я не более чем слепой в поводырях у других слепцов. ‹…›
Посему не следует ожидать от меня достаточно конкретных практических советов. С общей же точки зрения, хочу вам напомнить, что буквально ориентация означает определение того, где находится восток (orient/ориент),– либо для целей архитектуры (если вы строите средневековый собор, вам надлежит расположить его в этом направлении), либо из похоронных соображений (правильно ориентированное тело лежит ногами к восходу).
По-видимому, только к концу девятнадцатого века ориентация стала означать и – как буквально, так и фигурально – определение собственного (место)положения и уже только глубоко в двадцатом стала использоваться в приложении к программе университетских первокурсников. ‹…›
Короче, слово ориентация стало обозначать выяснение, где мы в западном мире находимся, пока все больше и больше из нас приходило к подозрению, что мы этого не знаем. Я чувствую себя в своей стихии. В самом деле, когда я прикинул, что же в моей прозе может подойти к данному случаю, я сообразил, что общий проект ориентации – или по крайней мере условие дезориентации, каковое подобный проект предполагает, – является специфической для меня темой, моим фирменным блюдом. Интеллектуальная и духовная дезориентация – фамильная болезнь всех моих главных героев, болезнь, обычно отягощаемая дезориентацией онтологической, поскольку знание, где ты находишься, сплошь и рядом сопряжено со знанием, кто ты такой.
За последнюю сотню лет по литературе прокатилась, конечно же, настоящая эпидемия этой болезни, что явилось, можно сказать, одной из ее ориентации, как это слово понимают в кристаллографии. Более того, специфическую болезнь академической дезориентации я обнаружил перекочевывающей из одной моей книги в другую, словно гриппозный вирус, с которым считаешь, что вполне свыкся. Уильям Карлос Уильямс замечает в своей автобиографии, что после долгих лет работы практикующим врачом и практикующим поэтом однажды чуть не хлопнул себя по лбу, во внезапной вспышке озарения сообразив, что слово венерический связано с богиней Венерой: эта связь лежала для него слишком на поверхности, чтобы он мог ее заметить. Точно так же и я не вполне осознавал, до чего академической в этом специфическом смысле слова была моя жизнь сочиняющего истории писателя. Как я сейчас вижу, все мои книги относятся к жанру, называемому немцами Erziehungsromane: "роман воспитания", роман учения, – жанру, который не был мне особенно интересен со времен "Дэвида Копперфилда" – разве что как средство сатиры и объект пародии. А сатирические и пародийные его возможности тоже уже весьма и весьма истощены, в этом я не сомневаюсь.