Говорят, будто реку нельзя покорить; говорят, что той ночью кто-то из крыс представился целителем, но вместо лекарства вложил в руку Последнего Короля яд. И когда Последний Король умер, остров сгинул вместе с ним.
Говорят, будто одна смерть не могла бы разрушить старое колдовство сама по себе; другое дело, что всё оно стояло на верности. Яд поднёс Последнему Королю не чужеземец и не крыса, но свой, колдун по Роду и духу, Сантос Сендагилея. Его предательство перечеркнуло собой всё то, что строили наши предки.
Ещё говорят, будто никакого яда не было, а позорное инакомыслие пустило корни в умах; чьё-то сердце разучилось стучать в такт, в чьём-то сознании зародилось предательство, и оттого старый мир рухнул.
Так или иначе, но Королевский остров мы зовём теперь Затонувшим, и всякий колдун плывёт к нему хотя бы однажды в жизни, чтобы вспомнить о долге перед своей кровью.
Я бывала там, конечно, тоже: нельзя быть Старшей, не склонив головы перед статуей Королевы. Мы плыли зимой, на огромном корабле: дети и взрослые, из больших Родов и из крошечных, — и все кутались в шубы и глядели, как команда умело режет заклинаниями лёд. А потом лёд вдруг закончился, вычертив своими границами в чёрной воде идеально ровный круг, как будто кому-то пришло в голову обвести гигантский стакан, — и в самом центре мёртвой, тихой воды виднелся светлый бюст.
Издалека он казался крошечным. Но когда мы подошли, оказалось, что макушка женщины много выше корабельных мачт, а волны колдовского моря омывают каменную грудь.
День Королей — он об этом: о наших истоках; о старом предательстве; о единстве; о голосе крови, о долге и о колдовстве. Каждый год восьмого февраля, в годовщину падения Затонувшего острова, мы вспоминаем о том, откуда пришли.
Но начался он для меня — как всякий другой день: с буйства горгулий, ловящих на лету сушёную мясную стружку, овсяной каши и переругивания дорогих родственников.
— Это позор, — сказала Меридит, умудряясь одновременно поджимать губы и растягивать слова на старый манер. — Позор! Настоящая Бишиг не должна…
— Да прекратите уже, — Мирчелла сморщила нос. — Ей двадцать лет, самый возраст!
— Если оголяться по поводу и без, можно плохо кончить. Например, как ты!
— Меридит! — это Бернард пытался призвать дам к порядку.
Мирчелла скорчила рожицу и высунула язык.
— А я считаю, она всё правильно делает! Молодой муж, а всё туда же, ведёт себя, как старый хрыч! Ужасно несправедливо. Но женщина должны быть мудрее, тоньше, и исподволь, исподволь…
— Могла бы и за закрытыми дверями!.. Ох, моя бедная бабушка переворачивается в гробу! Ах, если бы это только видел наш драгоценный отец!.. Какой позор, какой позор!..
— Обрати внимание на механическое повреждение правого манипулятора, — бесстрастно вставила Урсула. Ей, как всегда, было наплевать на мой моральный облик до тех пор, пока он не становился достоянием общественности. — Пенни, дом в запустении, а у домашних големов скоро будет овсянка вместо мозгов. Как ты можешь это объяснить?
Я вяло шкрябала ложкой по дну тарелки.
Платье доставили вчера. Мирчелла пришла от него в полнейший восторг, Бернард, кхекнув, отвёл глаза, а Меридит довольно достоверно изобразила сердечный приступ. Скандал начался ровно тогда и продолжался до сих пор: в отличие от нас, слабых телом живых, мёртвым не нужно ни есть, ни спать, ни даже дышать между особенно гневными репликами; я не выдержала и на ночь всё-таки выставила их вон, и даже зарядку делала в тишине, зато во дворе всё началось с новой силой.
Лариону я дала на сегодня выходной, Ксаниф, конечно же, уехал к семье, а Ёши как всегда проспал, — поэтому завтракали мы вдвоём с бабушкой, и она отчего-то лучилась довольством.
— Я не уверена, что Ливи приедет, — осторожно напомнила я.
Ливи избегала колдовских праздников, даже когда это было вопиющим нарушением этикета.
Но улыбка Керенберги не увяла:
— Ну и Тьма с ней!
Я пожала плечами и отставила тарелку.
Ничего не хотелось, — разве что только спать или, того лучше, лежать на вытертом ковре моей старой комнаты и долго-долго смотреть вверх, пока приклеенные к потолку выцветшие звёзды не начнут кружиться. Тогда тишина, свернувшаяся змеёй на груди, станет как будто немного легче, и застрявший в горле ком наконец удастся сглотнуть. Я врасту в пол, сольюсь с ним, провалюсь в текстуры и стану продолжением мира; меня не станет, но вместе с тем я буду, и я буду свободна, и тогда…
— …Пенелопа!
Я снова пожала плечами и вышла из столовой под непрекращающиеся возмущения предков.
Я даже успела немного позаниматься делами и, ругаясь на весь мир, почти час просидела в ванне с бритвой. В обед приехала мастерица, которая нарисовала на мне новое лицо, свежее и изящнее настоящего; она же, недовольно хмурясь, привела в порядок руки и обклеила ногти блёстками.
Ёши зашёл за мной в половину шестого. Я стояла у окна, по-зимнему ранний закат бил в глаза и звенел в пайетках, и я хотела бы сказать, будто от вида моей голой спины у Ёши в зобу дыханье спёрло или что-нибудь в этом роде, — но нет:
— Машина подана, Пенелопа.