В протесте против мотовства (надо 470, а запрашивают 1050!) и состоял пыл-жар опуса.
Присылка формулы и данных ЭВМ (особая программа П-02-035-78А!) была родом поощрения, шутливой премией, что ли. Мне эта математика была уже не нужна: «иже писах — писах». Забавность была именно в том, что без электронно-вычислительной машины, без алгоритмов, с одним топором да долотом, располагая только газетными лозунгами («Проведем уборку в десять дней!» — вот и плановый срок), мы с читателем пришли к тем же 470 теоретическим тысячам, к каким приводит и фундаментальная наука.
Смыслом наших экономических упражнений было: не боги горшки… — раз; недоступность, заповедная «научность» большой экономики — миф вроде летающих тарелок: общество младших научных сотрудников, водителей такси, учительниц и завхозов вполне готово само анализировать самые заковыристые позиции — два; надо думать и делать выводы, нас на то и вооружают данными, чтобы делать выводы и постоянно думать, — три. И к цифре 470 тысяч мы, я говорю, вышли до (без, вне, помимо!) формул — хозяйственным чутьем, которого довольно во всяком пожившем человеке. И если мы в своей деловой игре, боясь пролететь, опасливо умножили полученную цифру в полтора раза, то и у капитальной науки — смех и грех! — принята тоже потолочная страховка, разве что прибавляют не 50, а 25 процентов.
«О, как я угадал!..» А чему дивиться-то — иначе бы
«Русскую пшеницу» я писал, сам спешно постигая отличия сильной пшеницы от слабой, мягкой от твердой, запоминая, что озимая не может быть твердой, а твердая — слабой, что клейковина еще не белок, однако ж ценят хлеб именно за нее, клейковину, и с радостью мольеровского чудака выяснял, что резиновый комочек во рту, какой остается после жевания зерна на току или в поле, и есть искомая клейковина, а жевание со сплевыванием отрубей есть той клейковины
Твардовский написал на рукописи: «Поджать. Убрать пижонство. А так — хорошо! А.Т.».
— Для такого необразованного человека у вас удивительно мало ошибок! — заключил М. М. Якубцинер, старейший вировец, соратник Вавилова. Он хохотал и отмахивался, услышав о моем филфаке. Мы были на семинаре по короткостебельным сортам в Киргизии, филология здесь впрямь казалась до колик смешной.
У меня было несколько верных точек, их хватило для контура, очертания,
В Министерстве заготовок один начальник главка, простив мне за давностью лет уколы в свой адрес, сказал:
— В Воронеже только три десятых процента закупленных пшениц годны для пекарен сразу, без улучшения. Напишите вторую «Русскую пшеницу»!
Я рад бы — не выйдет: самоплагиат! Теперь мне могут дать на десять или на сто точек больше — толку-то, контур ведь сольется с прежним.
Верных точек никогда не может (и не должно) быть столько, чтобы не осталось нужды в чутье и догадке.
Относит очерк к искусству не образ, нет. Во всяком случае, не тот «образ», у которого непременно есть имя, соцпроисхождение, должность и т. п. Относит угадывание! Элемент предчувствия, мысленного построения, которое потом, будучи наложенным на реальность, в главных контурах совпадает с линиями жизни! Если доверять Гете, то способность предвосхищать события (антиципация) вообще есть отличительная черта художника.
Правда, и Гете ограничивает способность предугадывать: «…антиципация простирается лишь на объекты, родственные таланту поэта» (И. П. Эккерман. Разговоры с Гете в последние годы его жизни). А если понизить эти рассуждения до круга очерковой практики, то ограничения усугубятся. Без постижения края личным и долгим присутствием ты ни на какую антиципацию в хозяйственно-человеческих проявлениях рассчитывать не можешь. Без живой заинтересованности в деле — тоже. Способность угадывать, кроме того, не выдерживает императива, «воспитания чувств», всяческих «надо» и «положено»…
Самая крупная, пожалуй, моя ошибка связана как раз с краем, который я прилично знал и давно любил. Молдавия… Еще студентом изъездил ее от Атак до дельты Дуная, в общежитии научился понимать язык, и на целине дубравное волнистое Приднестровье не покидало меня во снах.