Еще недавно он думал, что у дела, к которому он приставлен профессией своей и призванием, есть начало и конец. Начало в его представлении вбирало в себя сутолоку, неразбериху, все трудности становления производства. Конец же не был концом в обычном смысле слова. В понимании Полуянова он был началом ровной, стабильной работы, когда все отлажено, как часы, и завтрашний день похож на сегодняшний. «Хлеб и сегодня, и вчера, и завтра, — думал Федор Прокопьевич, — всегда хлеб. Он может быть ржаным и пшеничным, «московским», «рижским», «саратовским», но это совсем не значит, что он разный. Он един, хлеб наш насущный».

В те дни, когда комбинат выпускал только хлеб, Полуянов мечтал о том времени, когда производство отладится и вырвется на простор четкой и бесперебойной работы. И не только мечтал, а деятельно приближал это время, чувствовал себя не просто руководителем, а связным в сложном машинном производстве: с утра до вечера метался по комбинату, словно боялся, что без него оборвется, запутается нить, бегущая от склада бестарного хранения муки до контейнеров с готовой продукцией. Потом понял, что нить крепка, и гора свалилась с плеч. Не вагонетки с хлебом неслись на простор, к людям, а само производство катилось по ровной дороге.

Но не долго горел впереди зеленый свет. Вторгся сладкий запах тортов, затрещали, лопаясь и пригорая, сухари. И все эти новые родственники хлеба, более калорийные, душистые, дорогие, утверждались на комбинате с грохотом преобразований, с фанфарами крупной будущей прибыли. Новая продукция, не смолкая, кричала о себе: «Я новая! Я сложная! Я особенная!» А хлеб по-прежнему замешивался, пекся, подавался к фургонам без всяких претензий. Он был добродушный, молчаливый, радостный, и от горячего его дыхания нагревались стены вагонеток.

Полуянов знал и понимал, что торты и сухари не чья-то прихоть. Цеха для новой продукции были заложены в проекте комбината, и все равно, когда пришло время вводить их в строй, что-то дрогнуло в душе Федора Прокопьевича: теперь все эти проблемы надолго, может быть, на всю оставшуюся жизнь. Тогда-то, наверное, и ослабла резьба, соскользнул болт…

Неожиданный удар нанесла Марина. Далекая от его производственной жизни, скучающая, когда он заводил с Викторией разговор о делах комбината, дочь вдруг проявила неожиданный интерес.

— Папа, — раздался ее голос в телефонной трубке, — где бы мы могли с тобой поговорить?

Он понял: что-то случилось, но скрыл волнение.

— Я думаю, это можно будет сделать дома. Или у тебя горит?

— Горит, — ответила Марина, — и не у меня, а у тебя.

Голос ее звучал гневно. Полуянов решил не откладывать разговор.

— Могу принять тебя в своем кабинете, но не будет ли это чересчур официально?

— А меня и надо официально, — резко ответила Марина.

Он встретил ее у ворот комбината. Вид дочери, взволнованный, с пылающими щеками, озадачил его.

В коридоре дирекции Марина поостыла, шла, глядя в пол, смущаясь, что на нее смотрят идущие навстречу люди. Она была похожа на отца, но когда рядом была Виктория, то становилось очевидным, что и на мать тоже.

— Дочь? — с пониманием спросила одна из женщин.

Марина впервые была у отца на работе, присмирела, когда вошла в кабинет. Гнев, только что полыхавший в ней, улегся, она сидела в кресле, опустив лицо, Федор Прокопьевич не торопил ее.

— Папа, ты знаешь Мишу Гуськова?

Он ответил не сразу. Откуда она его знает: учился в ее школе? Виктория рассказала?

— К сожалению, не знаком, но кое-что о нем слышал.

Марина подняла лицо, в глазах стояли слезы. Она не плакала, слезы не скатывались горошинками по щекам, они, наполнив глаза, как бы застыли.

Марина шмыгнула носом.

— Как же ты мог, не зная человека, так поступить?

— Хватит! — прикрикнул он на нее. — Говори по-человечески, что случилось?

— Он прошлой осенью ездил в Москву, поступал в архитектурный. Не прошел, потому что провалился на рисунке, хотел в Москве остаться, там возможность была устроиться на временную работу и заниматься на подготовительных курсах, чтобы через год наверняка поступить. И знаешь, почему не остался? Сердце у него заболело по нашему городу. Мы вот живем, ходим по улицам и ничего не чувствуем, а он любит город, жить без него не может, даже в Москве…

Федор Прокопьевич терпеливо слушал и ждал. Интересно, как сам Гуськов объясняет случившееся.

— В бригаду его направили самую отстающую. Даже трудно представить, что в наши дни бывают такие бригады. Как будто весь комбинат работает отдельно, а Колесников со своими охламонами — отдельно.

— Это он обозвал их «охламонами» или ты?

— Какая разница? Они пьют в рабочее время, а все ходят, видят и глазом не моргнут.

— Почему же твой Гуськов не пришел ко мне, не рассказал обо всех этих безобразиях? Почему он Костину рассказывал, а больше никому?

— Потому что Костин его обманул. Костин сказал: «Нам с тобой, Миша, надо их прижать и перевоспитать. Их выговором не проймешь. Им надо перекрыть все пути». Миша и стал перекрывать. Два-три раза перекрыл, а Колесников и догадался, что кто-то их продает.

Перейти на страницу:

Похожие книги