С этого дня вся моя жизнь пошла по-новому. Тарасов поставил перед собой цель: сделать Третьяка лучшим вратарем. ("Лучшим в стране?" — спросил я. Анатолий Владимирович с недоумением посмотрел на меня: "В мире! Запомни это раз и навсегда".) И мы начали работать. Сейчас мне порой даже не верится, что я мог выдерживать те колоссальные перегрузки, которые обрушились тогда на мои еще не окрепшие плечи. Три тренировки в день! Какие-то невероятные, новые, специально для меня придуманные упражнения. И еще МПК — "максимальное потребление кислорода". Это, если проще сказать, бешеная беготня по всей площадке. Быстрее, еще быстрее! Ребята говорили с состраданием:
— Ну, Владик, ты своей смертью не умрешь. Тебя эти тренировки доконают.
На занятиях десятки шайб почти одновременно летели в мои ворота, и все шайбы я старался отбить. Все! Я играл в матчах едва ли не каждый день: вчера за юношескую команду, сегодня за молодежную, завтра за взрослую. А стоило пропустить хоть один гол, как Тарасов на следующий день строго вопрошал: "Что случилось?" Если виноват был я-а вратарь почти всегда "виноват", — то неминуемо следовало наказание: все уходили домой, а я делал, скажем, пятьсот выпадов или сто кувырков через голову. Я мог бы их и не делать, — никто этого не видел, все тренеры тоже уходили домой. Но мне и в голову не приходило сделать хоть на один выпад или кувырок меньше. Я верил Тарасову, верил каждому его слову. Наказание ждало меня и за пропущенные шайбы на тренировке. Смысл, я надеюсь, ясен: мой тренер хотел, чтобы я не был безразличен к пропущенным голам, чтобы каждую шайбу в сетке я воспринимал как чрезвычайное происшествие.
В Архангельском, где находится загородная база ЦСКА, меня поселили в одной комнате с Владимиром Лутченко и Николаем Толстиковым. Видимо, из-за длинной шеи и тонкого голоса они тут же нарекли меня Птенцом. Мама попросила присматривать за мной
официантку Нину Александровну Бакунину, и та всегда подкладывала мне, "мальчонке", самые лакомые кусочки.
Тогда все это было как сон. Я, юнец, рядом с прославленными на весь мир хоккеистами. Помню, Рагулин, которого называли не иначе, как Александр Павлович, жил вместе с Кузькиным, и я, будучи дежурным, долго робел заходить в их комнату. А уж про Тарасова и говорить нечего — просто не смел попадаться ему на глаза. Тарасова, правда сказать, даже и ветераны крепко побаивались. По комнатам базы Анатолий Владимирович никогда сам не ходил — поручал это своему помощнику Борису Павловичу Кулагину. А уж если замечал какой-нибудь беспорядок, то пощады от него ждать не приходилось.
Мне его требовательность никогда не казалась чрезмерной: я понимал тогда и особенно хорошо сознаю сейчас, что максимализм Тарасова был продиктован прекрасной целью — сделать наш хоккей лучшим в мире. Человек очень строгий по отношению к самому себе, очень организованный и целеустремленный, он и в других не терпел расхлябанности, необязательности, лени. Я многим обязан Тарасову. И даже то, что некоторые склонны выдавать за его причуды, я отношу к своеобразию тарасовской педагогики.
Валерий Харламов рассказывал такой случай. Однажды во время тренировки у него развязался шнурок на ботинке. Он остановился, нагнулся, чтобы его завязать. Тарасов увидел это. Помрачнел и тут же обрушился на хоккеиста:
— Вы, молодой человек, украли у хоккея десять секунд, и замечу, что вы никогда их не наверстаете.
Помню, получив однажды новые щитки, я сидел и прошивал их толстой сапожной иглой. За этим занятием застал меня Анатолий Владимирович.
— Что, хочешь играть?
— Хочу! — вытянулся я перед ним.
— Вот и хорошо. Завтра в щитках на зарядку явишься. Утром шел дождь. Все рты разинули, увидев, что я вышел на пробежку в кедах и в щитках. А объяснялось все просто: тренер хотел, чтобы я быстрее размял жесткую кожу щитков, подготовил их к бою.
Все знали, что, когда Тарасов обращается к хоккеисту на "вы", ничего хорошего это не предвещает. Осенью 69-го после календарной игры всесоюзного чемпионата — первого в моей биографии — он как-то говорит:
— Зайдите ко мне, молодой человек.
Я испугался. Вроде бы никаких грехов за собой не знал, но…
— Вы догадываетесь, почему я вас пригласил?
— Нет.
— Тогда идите и подумайте.
В смятении я закрыл за собой дверь, а через час снова зовут меня пред грозные очи.
— Ну что? Подумали?
В полном недоумении пожимаю плечами.
— Ладно, — вдруг сменил гнев на милость Тарасов. — Бери стул и садись. Да не бойся, ближе садись. Ты же вчера под правую ногу две шайбы пропустил, бедовая твоя голова. Почему? Ну-ка, давай разберемся.
Я постепенно вновь обретал присутствие духа. Тарасов требовал думать, он хотел, чтобы я научился анализировать каждый свой промах, каждую ошибку.