— Что еще будет, Феня?
— Уедешь с ним. А летом — сюда купаться, загорать.
Красота! Все помаленьку разъедутся, — сказала Феня, с задумчивостью оглядывая отстающую от телеги ветлу, которая все дальше и дальше уходила в поля и вот замглела в тумане, как мглело сейчас прошлое перед Феней, от которого, казалось ей, уезжала она.
Тихо-тихо идут кони, задумались и вдруг вспрянули от песни.
Никита запел.
Голос хрипловатый, с притаенной угрюминкой, не напрягаясь, пел, как это бывает, когда поют в лад неспешливой работе.
Кирьян подхватил, горячо загоревал в печали этой песни его голос.
Один пел с какой-то хмурой покорностью перед судьбою, а другой — со всей молодой силой звал, чтоб было не так, как в песне, чтоб пришел кто-то, не забывал про горько забытого.
Феня и Катя молча слушали: мужская песня, солдатская.
«Нет, нет, я пришла бы, пришла бы», — уверяла кого-то Катя с мокрыми от слез глазами.
«Вот и печаль, а красота-то какая», — думала Феня, и не верилось, что пели это знакомые ей люди.
Кирьян шел рядом с телегой, держась за гребенку. Никита сидел спиною к нему, как-то сгорбясь криво.
Трепетало в полях заревцо от костра ночного, там человек на коне поднялся, стоял неподвижно, прислушиваясь к песне, как вещий и грозный призрак этих полей, в зеленых безднах которых тлеют кости и железо былых нашествий. Жадно росил ветер, горюнил с песней:
Приехали в Павлиново перед полуночью. Рубиново мреет огонек стрелки за станцией. Тут путь на Ельню, а дальше — сам Смоленск в блеске соборов возносит грозную славу свою.
Рядом со станцией — деревенька в кипучей зелени вете/г, желтые ромашки и мурава в проулках босоногого детства.
Кое-где опустелые избы стоят. Окна и двери крестнакрест заколочены досками, разворошена пропревшая солома на крышах.
Где ж хозяева этих изб?.. Кто уехал с близкой дороги в Москву за приманчивым счастьем, кто на стройки, а кое-кого сослали за прошлое, за выстрел из обреза в глухую ночь.
Вот и стоят одинокие избы, даже ласточки не вьют тут гнезд: пугает их чужина, милее им те окошки, где теплой печью пахнет и хлебом и гомонит семья.
Под тополями у коновязи Никита и Кирьян распрягли коней. Сложили под телеги тяжелые хомуты и седелки с парким от пота войлоком.
Стояли тут и другие подводы, в которых мужчины, попыхивая цигарками, и женщины, закутавшись в полушалки, ждали конца ночи. Ждали с истинно русским терпением, превозмогшим когда-то и века татарского ига и многие войны. И еще бог весть через какие кручины пройдет в свою даль это наше терпение с непогубимой красотою во взоре из-под простого платка.
Темнели и на лугу силуэты коней и подвод. Кто встречать приехал, кто провожать-прощаться у вагонов, а кто хлеб привез. Забота теперь — сдать. Никите на такой случаи казенную десятку выдали на поллитровку с закуской для приемщика: не подмажешь- не поедешь, как придерется, что с сором зерно, — весь день тогда на веялке маяться.
Когда кони чуть отстоялись, поостыли, повели поить к колодцу на площади.
Кирьян налил воды в комягу и сам напился из дубового, с железными обручами ведра, привязанного к колодезной цепи.
Цепь льдисто блестела на срубе.
Вода холодная, Кирьян глотал ее с края ведра. Из глубины колодца слышался устрашающий шепот от падавших капель: «Тащи… тащи…»
Напоили коней, сенца им бросили со скошенным овсом, еще не выспевшим, со сладким молочком сока в зернистых метелках.
Возле станции гуляли, разливчато играла гармонь.
Кирьян, Феня и Катя пошли посмотреть, как гуляют.
Никита остался один. Лег в телегу. Укрылся ватником. Холодило ветром с железной дороги, какая-то пустота там, будто кончался за откосом привычный мир, а дальше — зарницы тревожные, города…
— Война будет, — вдруг послышался ему женский голос.
Никита враз приподнялся.
— Это что, сорока тебе на хвосте принесла? — сказал он женщине, которая сидела рядом в телеге.
Она не ответила. Сидела неподвижно, задумавшись, глядела куда-то вдаль, даже показалось Никите, вовсе и не сказала, а так, в дремоте почудился ему голос, и еще ненастнее прозябило туманом с путей, уходящих к западу.
Никита закурил с досады.
— Что, или встречаешь кого? — спросил он женщину.
Она повернулась к нему. Лицо какое-то тихое, скорбное.
— Сына. Проедет тут с войском. В письме писал. Вот другой день жду, а чего-то нет.
— Об этом не больно-то знают, где проедут. Может, тут, может, через Дорогобуж?
— Командир. Он знает.
— Жди, раз знает… А на войну с нами духу ни у кого не хватит. Такой дух нужен, чтоб выше страха был, а то и войско не сдвинешь. Страшно с нами воевать.
— Да, говорят…
Никита на хомут сел — поближе, для большей доверчивости.
— Бабы, что ль, говорят? — сказал он с настороженностью.
— Будто бы бумагу какую-то нашли. А в ней про войну и написано.
— Чья бумага?
— Немцев…
— Не трепи языком, — и Никита огляделся: не слышал ли кто?..
Отошел к коням.