А в дружеском разговоре не менее беспристрастные авторитеты заявляют, частным образом, что им непонятно, куда идет наш век, и утверждают, что мы катимся в пропасть, – ведь вот опять что-то отменили, а подобные перемены – гибель для таких людей, как Воулс, человек неоспоримо почтенный, который содержит отца в Тоунтонской долине и трех дочерей дома. Сделайте еще несколько шагов в этом направлении, говорят они, и что будет с отцом Воулса? Погибать ему, что ли? А куда деваться дочерям Воулса? Прикажете им сделаться белошвейками или пойти в гувернантки? Как будто мистер Воулс и его присные – мелкие вожди дикарей-людоедов, и, когда предлагается искоренить людоедство, их негодующие защитники ставят вопрос так: «Объявите людоедство противозаконным, и вы уморите с голоду Воулсов!»
Итак, мистер Воулс со своими тремя дочерьми в Лондоне и отцом в Тоунтонской долине неуклонно исполняет свой долг в качестве бревна, подпирающего некое ветхое строение, которое превратилось в западню и угрожает гибелью всем. А очень многие люди в очень многих случаях рассматривают вопрос не с точки зрения перехода от Зла к Добру (о чем и речи нет), но всегда лишь с точки зрения ущерба или пользы для почтеннейшего легиона Воулсов.
Еще десять минут, и лорд-канцлер закроет заседание в последний раз перед долгими каникулами. Мистер Воулс, его молодой клиент и несколько синих мешков, набитых бумагами как попало, отчего они, словно объевшиеся удавы, сделались совершенно бесформенными, – мистер Воулс, его клиент и мешки вернулись в конторскую нору. Мистер Воулс, спокойный и невозмутимый, как и подобает столь почтенному человеку, стягивает с рук свои узкие черные перчатки, словно сдирая с себя кожу, стягивает с головы тесный цилиндр, словно снимая скальп с собственного черепа, и садится за письменный стол. Клиент швыряет свой цилиндр и перчатки на пол, отталкивает их ногой, не глядя на них и не желая знать, куда они девались, бросается в кресло, издавая не то вздох, не то стон; опускает больную голову на руку и всем своим видом являет воплощение «Юности в отчаянии».
– Опять ничего не сделано! – говорит Ричард. – Ничего, ничего не сделано!
– Не говорите, что ничего не сделано, сэр, – возражает бесстрастный Воулс. – Едва ли это справедливо, сэр… едва ли справедливо!
– Но что же именно сделано? – хмуро спрашивает Ричард.
– В этом заключается не весь вопрос, – отвечает Воулс. – Вопрос может, также идти о том, что именно делается, что именно делается?
– А что же делается? – спрашивает угрюмый клиент.
Воулс сидит, облокотившись на письменный стол, и спокойно соединяет кончики пяти пальцев правой руки с кончиками пяти пальцев левой, затем так же спокойно разъединяет их и, медленно впиваясь глазами в клиента, отвечает:
– Многое делается, сэр. Мы налегли плечом на колесо, мистер Карстон, и колесо вертится.
– Да, но это колесо Иксиона[157]. А как же мне прожить следующие четыре-пять месяцев, будь они прокляты! – восклицает молодой человек, вскочив с кресла и шагая по комнате.
– Мистер Карстон, – отвечает Воулс, не спуская глаз с Ричарда, куда бы тот ни повернулся, – вы слишком нетерпеливы, и я сожалею об этом в ваших же интересах. Извините меня, если я посоветую вам поменьше волноваться, поменьше рваться вперед. Надо бы вам получше держать себя в руках.
– Иначе говоря, надо бы мне подражать вам, мистер Воулс? – говорит Ричард с нетерпеливым смехом, снова присаживаясь и отбивая сапогом барабанную дробь на ковре, не украшенном никакими узорами.
– Сэр, – отвечает Воулс, не отрывая взгляда от клиента и как будто неторопливо поедая его глазами с аппетитом заядлого крючкотвора. – Сэр, – продолжает Воулс глухим, утробным голосом и с безжизненным спокойствием, – я не столь самонадеян, чтобы предлагать себя вам или кому-нибудь другому в качестве образца для подражания. Позвольте мне только оставить доброе имя своим трем дочерям, и этого с меня довольно, – я не своекорыстный человек. Но, раз уж вы столь язвительно сравниваете себя со мной, я сознаюсь, что мне хотелось бы привить вам немножко моей, – вы, сэр, склонны назвать это бесчувственностью, пусть так, ничего не имею против, скажем, бесчувственности, – немножко моей бесчувственности.