— Надеюсь, к вам не заглядывают люди оскорбленные, из тех, что замышляют окончить свою практику на живых мишенях? — сказал опекун, улыбаясь.
— Таких не много, сэр, но
— К несчастью, да.
— У меня бывал один из
— Тоже какой-нибудь истец, чье дело разбирается в Канцлерском суде? — спросил опекун. — А зачем он приходил?
— Человек этот был затравлен, загнан, замучен оттого, что его, так сказать, гоняли взад-вперед от старта к финишу и от финиша к старту, и он вроде как помешался, — объяснил мистер Джордж. — Не думаю, чтобы ему взбрело в голову кого-нибудь пристрелить, но он был в таком озлоблении, в такой ярости, что платил за пятьдесят выстрелов и стрелял до седьмого пота. Как-то раз, когда в галерее никого больше не было и он гневно рассказывал мне о своих обидах, я сказал ему: «Если такая стрельба служит для вас отдушиной, приятель, — прекрасно; но мне не очень нравится, что вы, в теперешнем вашем настроении, столь усердно ей предаетесь; лучше бы вам пристраститься к чему-нибудь другому». Я был начеку — ведь он прямо обезумел, того и гляди затрещину даст, — однако он на меня не рассердился и сразу перестал стрелять. Мы пожали друг другу руки и вроде как подружились.
— Кто же он такой? — спросил опекун, как видно заинтересованный.
— Когда-то был мелким фермером в Шропшире, но теперь его превратили в затравленного быка, — ответил мистер Джордж.
— А это, случайно, не Гридли?
— Он самый, сэр.
Мы с опекуном немного поговорили о том, «как тесен мир», а мистер Джордж снова бросил на меня несколько быстрых, острых взглядов, и я тогда объяснила ему, каким образом мы узнали фамилию его клиента. Он опять поклонился по-военному — в благодарность за мое «снисхождение», как он выразился.
— Не знаю, — начал он, глядя на меня, — почему мне опять кажется… но… чепуха! Чего только не взбредет в голову!
Он провел тяжелой рукой по жестким темным волосам, как бы затем, чтобы отогнать какие-то посторонние мысли, и, немного подавшись вперед, сел, уперев одну руку в бок, а другую положив на колено, и в задумчивости устремил глаза на пол.
— Очень жаль, что этот Гридли снова попал в беду из-за своей вспыльчивости и теперь скрывается, как я слышал, — сказал опекун.
— Да, так говорят, — отозвался мистер Джордж, по-прежнему задумчиво и не отрывая глаз от пола. — Так говорят.
— Вы не знаете, где он скрывается?
— Нет, сэр, — ответил кавалерист, встрепенувшись и подняв глаза. — Я ничего не могу о нем сказать. Судя по всему, его скоро совсем доконают. Можно терзать сердце крепкого человека много лет подряд, но в конце концов это внезапно скажется.
Приход Ричарда положил конец нашему разговору. Мистер Джордж встал, снова поклонился мне по-военному, простился с опекуном и тяжелой поступью вышел из комнаты.
Этот разговор произошел утром в тот день, когда Ричард собирался уезжать. Покупки мы уже закончили, а все его веши я уложила в середине дня, так что у нас оставалось свободное время до вечера, когда Ричард должен был выехать в Ливерпуль, чтобы оттуда направиться в Холихед[124]. Дело «Джарндисы против Джарндисов» снова должно было слушаться в этот самый день, поэтому Ричард предложил мне пойти с ним в суд и посмотреть, что там делается. Это был его последний день в Лондоне, и ему очень хотелось побывать в суде, а я ни разу туда не ходила, поэтому я согласилась, и мы направились к Вестминстер-Холлу, где происходило судебное заседание. Всю дорогу мы уговаривались, что Ричард будет писать мне, а я ему, и строили огромные воздушные замки. Опекун знал, куда мы направились, и поэтому не пошел с нами.
Когда мы вошли в зал суда, лорд-канцлер — тот самый, которого я видела в его кабинете в Линкольнс-Инне, — уже восседал на своем судейском помосте с чрезвычайно важным и торжественным видом, а ниже помоста стоял покрытый красным сукном стол с жезлом, печатями и огромным приплюснутым букетом цветов, который напоминал крошечную клумбочку и наполнял ароматом весь зал. Ниже этого стола, навалив перед собой кипы бумаг на устланный циновками пол, длинной вереницей сидели поверенные, и тут же, в париках и мантиях, расположились джентльмены из адвокатуры, причем некоторые бодрствовали, другие спали, а один произносил речь, но никто его не слушал. Лорд-канцлер откинулся на спинку своего очень покойного кресла с подушечками на ручках и, облокотившись на подушечку, опустил голову на руку; некоторые из присутствующих дремали; другие читали газеты; третьи прохаживались по залу или шептались, сбившись в кучку, и все, казалось, были тут совсем как дома, ничуть не торопились, ни о чем не заботились и чувствовали себя очень уютно.