В маленькой, очень высокой, похожей больше на трубу, чем на комнату, библиотечной курилке, где под потолком еле светила в дыму сорокасвечовая лампа, все казались бледными, вялыми, одурманенными. А у Тони горели глаза, пылали щеки, движения ее стали резкими и отрывистыми. Она теперь была постоянно возбуждена и не пыталась это скрывать. Как всегда неожиданно, в углу над трехногой урной с окурками стала рассказывать, какой красавицей была ее мать. Черная, как цыганка, фигуристая. Тоня-то вся в отца. Отец — столяр — золотые руки — переехал из деревни в Елабугу, да и умер через год. Мать поступила в прачечную, Тоня — в городское училище, а кончить не пришлось. Появился на свет брат Алешка от неизвестного Тоне отца, и надо было тоже стирать, помогать матери. Потом удалось попасть на рабфак. Ненадолго. Свалилась в погреб — три года лежала в постели. И все читала, читала, читала… Ребята с рабфака приносили, что под руку попадется: Флобера, Клавдию Лукашевич, Фламмариона, «Поваренную книгу», Ленина, «Задушевное слово». И как раз, когда сняли с Тони гипсовый корсет, приехал Алешкин отец. Он тогда заведовал в Москве дровяным складом. Перевез всех к себе, хотел было жениться на матери, да сделал большую растрату и оказался на Медвежьей горе. А Тоня поступила в типографию и опять везла всю семью. И так тяжело было иногда с больным позвоночником работать на линотипе, что трехлетнее лежание в постели вспоминалось, как лучшие времена. Сколько можно было читать!
— Да, книги, книги, — повторила Тоня, — книги научили меня верить в людей.
— А жизнь чему тебя научила?
— Жизнь? Тоже верить! Ты подумай, как мне повезло! — Она показала подбородком вверх, туда, где остался в читальном зале Лухманов. — Такой человек! У него тяжелое детство, у меня тяжелая жизнь, но дальше-то лучше будет!
Схватила меня за плечи, потрясла и спросила, сияя глазами:
— Ведь лучше?
— Конечно, лучше.
Мы все твердо верили тогда, что дальше будет лучше.
Редко мы теперь болтали с Лухмановым. У него прибавилось работы. После чистки пошел в гору: сделали его членом правления, и, как ни странно, идея эта принадлежала Смекалову. Он остался работать у нас в отделе кадров, по-прежнему ходил по коридорам бодрой чиновничьей походкой, по-прежнему улыбался загадочной улыбкой хорошо информированного человека. Подружился с Мейлиной и повсюду расхваливал Лухманова. Как говорил простодушный Сельцов, прислушался к голосу критики.
— Жалко Тоню, — сказал мне однажды Прокофьев.
— Кажется, она счастлива.
— До поры до времени.
— А потом?
— Коля начнет ее совершенствовать. Активная натура. Параноидальный тип.
— Это страшно?
— Это всегда страшно, а тут особенно.
— Не понимаю.
— Проще простого. У нее ничего не было. Ей все надо. Она и на конфетную коробку радуется, а он Рембрандта готов на костре сжечь. Аскетизм. Аскетизм еще никого не вырастил.
— Тоня сильнее его.
— А любовь? Любовь размагничивает. Это нам давно объяснили.
Резонерствующий друг мой и на этот раз оказался неправ. В солнечный октябрьский день, удивительно веселый, обнадеживающий день, какие бывают только поздней осенью, ко мне в комнату зашла Мейлина.
— Вы, кажется, хороши с Лыневой? Хоть бы сказали ей — нельзя в каждом письме к начинающему автору твердить: «Писать стихи дело не легкое, а трудное». Прямо хоть клише заказывай! Всем советует читать Пушкина и Тютчева, будто там и закрыт ключ к актуальности. Да еще вопрос, читала ли она Тютчева?
— Почему же вы сами ей это не скажете?
— Такая упрямая, недоверчивая. Вам скорее поверит. И потом… Так афишировать свои привязанности, не считаться с общественностью.
— Какие привязанности?
— А Лухманов! Об этом все издательство гудит. Помните, как она витийствовала на собрании?
— Ненавижу сплетни и чтение в сердцах!
— Это по молодости. Станете старше, поймете, какой вред нашему обществу могут принести семейственность и кумовство.
Вот и ярлычок наклеили на Тонину любовь… Скучно стало в комнате, и солнце пробивалось сквозь белые шторы будто для того, чтобы осветить ободранные канцелярские столы в чернильных пятнах. Зачем же все-таки говорила со мной Мейлина?
Я поняла это только спустя неделю, когда Тоню уволили с позорной формулировкой: «Как несправившуюся с работой и не оправдавшую доверия общественности на выборной должности члена комиссии по чистке».
Смекалов сводил свои счеты обдуманно и точно. Серафима Мейлина готовила общественное мнение. Лухманову покровительствовали, чтобы создать видимость объективности. Чтоб на склоку не было похоже.
Никто теперь не мог помочь Тоне. Она сама сделала так, что никто не мог ей помочь.
Мы с Прокофьевым ждали решения ее судьбы в полутемном коридоре возле кабинета Смекалова. За двухстворчатыми дверями, обитыми войлоком и клеенкой, голосов не было слышно, но мы знали, что сейчас Сельцов и Лухманов воюют с темными силами, отстаивают Тоню.